М. Найдорф
СПОРТСМЕН-СОЛИСТ. ЭПИЗОД ИЗ ИСТОРИИ СПОРТА
Статья опубликована в журнале "Вопросы культурологии" (М., 2009 №10.- С.41-45)
[Цифры в квадратных скобках обозначают конец страницы в журнале].
В статье рассматривается период в истории спорта, когда этот вид деятельности приобрел современное значение массового зрелища.
The article deals with the period in the history of sport, where this activity has become the modern meaning of mass spectacle.
I. Как стать знаменитым?
Чем большему числу людей известно чье-либо имя, тем более оно считается знаменитым. Не удивительно, что торговые марки (бренды) бывают общеизвестными и «легендарными» так же, как имена людей (сравним, к примеру, «Фольксваген», «Коко Шанель», «Мерилин Монро»). Знаменитыми в этом смысле могут быть и сочиненные персонажи. Например, Шерлок Холмс или Штирлиц. От чего зависит популярность имени? От талантов или заслуг его носителя. От средств тиражирования: врачи не так знамениты, как писатели или киноактеры. От «заметности» продукта: ни один инженер, создавший превосходный станок, не прославился так же, как инженер, создавший знаменитую башню в Париже.
Есть еще одна зависимость – от популярности той социальной сферы, в которой проявляет себя человек, персонаж или даже бренд. До середины прошлого века наука и искусство были в почете. СМИ тогда делали знаменитыми не только политических вождей, но и ученых (примеры: Рёнтген, Эйнштейн, Кюри и др.). В 1930-60 гг. исполнители классики становились всемирно знаменитыми благодаря радио и грампластинкам, например, дирижер Артуро Тосканини, скрипач Иегуди Менухин, певица Мария Каллас и др. (Последним из медиа-знаменитостей от «классики» был, наверное, дирижер Герберт фон Караян. ) Не только классика, разумеется. Дюк Эллингтон и его джаз-оркестр приобрели известность благодаря участию в радио-ревю, в котором они регулярно выступали с 1929 года. Точно так же участие в радиопрограммах, кинофильмах и гастроли создали в 1930-х гг. мировую известность джаз-трубачу Луи Армстронгу.
Сегодня «знаменитый пианист» или «знаменитый ученый» скорее всего уже невозможны, будь тот ученый хоть Нобелевским лауреатом. Физика как наука ушла из фокуса общественного внимания, причем, независимо от практической применимости её открытий. Вот, скажем, лауреатами Нобелевской премии по физике за 2007 год стали Альбер Фер (Albert Fert) и Петер Грюнберг (Peter Grunberg), которые в 1988 году обнаружили и описали «эффект гигантского магнитосопротивления». Но это не сделало их знаменитыми. Между тем, это открытие нашло практическое применение при разработке компьютерных жестких дисков, что позволило в последние годы значительно уменьшить их размеры и увеличить емкость. Не в том, значит, дело.
Еще несколько сфер, помимо политики, способствовали выдвижению знаменитостей в ХХ веке. В их числе – авиатехнические рекорды (например, перелет через Северный полюс, первые космические полеты) и – спорт. Сравним. В 1977 году завершил свою спортивную карьеру «король футбола» бразилец Пеле. Имя его знали тогда большинство жителей Земли. В том же году трое выдающихся ученых получили Нобелевскую премию «за фундаментальные теоретические исследования в области электронной структуры магнитных и неупорядоченных систем». Но лауреаты-нобелевцы не интересовали уже ни широкую публику, ни масс-медиа. Времена изменились: во второй половине ХХ века научный и артистический гений перестал служить широкой популярности и славе его носителя. Всемирная «доска почета» полностью сменила свой вид. Значительную её часть заняли спортсмены, спортивные клубы и бренды спортивных товаров.
***
Спорт вступил в центр внимания массовой публики в начале ХХ века. До того, на протяжении XIX столетия, гимнастические упражнения и спортивные игры внедрялись, в основном, в школьную практику – для целей воспитания и развития полезных двигательных навыков учащихся. Считалось, кроме того, что рабочим спортивные занятия помогут в физической и психической компенсации их однообразного труда и социального [41]неравенства. Лишь во вторую очередь спорт рассматривался как средство развлечения.
Разработкой методики упражнений и обоснованием их пользы занимались педагоги-исследователи. Если предложенные ими системы имели успех, то приверженцы и последователи делали авторов соответствующих книг, систем и тренингов знаменитыми. Например, с именем Томаса Арнольда, директора в 1828–1842 гг. английского колледжа Регби (Rugby), связывали распространение в Европе идеи физического воспитания молодежи в спортивном духе. Арнольд способствовал созданию студенческих спортивных команд, организованных на основе самоуправления, с регулярными соревнованиям между ними. Томас Арнольд прославился, а студенческое спортивное движение получило название «арнольдизм». Другой пример. Швед Пер Линг в 1834 году выпустил книгу «Общие основания гимнастики», в которой изложил систему гимнастики, впоследствии широко известную и названную «шведской». В истории физической культуры XIX века сложились несколько известных учебно-гимнастических систем и методов, составивших славу их изобретателей.
Важное отличие «классического» спорта от современного состояло в том, что в XIX веке он был ориентирован на тех, кто занимается спортом, самих спортсменов, а не на зрителей (не без исключений, конечно). Широкой и влиятельной спортивной публики – «болельщиков» – тогда еще не было. И применительно к спортсменам не было еще понятия «выступление». Спорт был занятием, но не был представлением для публики, зрелищем.
Присутствие «публики», т.е. группы наблюдателей, отделенных от действия «барьером неучастия», может служить определяющим признаком для самого широкого круга событий, объединяемых понятием «зрелище». В чистом виде, это, конечно, различные виды театра. Но к ним можно прибавить также (театрализованные!) публичные казни и другие площадные наказания минувших веков, цирковые представления, плац-парады и парадные выезды властвующих персон, а в наше время телевидение, кино и спортивные зрелища.
Превращение спортивных состязаний в систему массовых зрелищ происходило на протяжении последней трети XIX века. Волна увлечения спортом охватила тогда весь мир. «Если приблизительно в 1850 году за пределами Англии существовало лишь несколько дюжин спор¬тивных клубов, то в 1860-х годах — за исключением Африки — уже почти не было такой страны, где бы ни пустила корни какая-нибудь форма совре¬менной спортивной деятельности», – пишет историк спорта Ласло Кун. Во второй половине XIX века в большинстве европейских стран возникают и множатся спортивные ассоциации различного уровня. В 1896 году учреждаются международные Олимпийские игры (Россия участвует в них с 1912 года). В конце 1890-х годов общенациональные спортивные ассоциации появляются во Франции, Италии, Германии. Кун приводит список полутора десятков международных спортивных федераций, созданных в период от 1880 до Первой мировой войны, которые в свою очередь объединяли ранее созданные национальные и профессиональные спортивные союзы по обе стороны Атлантики. Понятно: с ростом числа людей, увлекавшихся спортом, появилась нужда в формулировании и соблюдении правил, в стандартизации учета спортивных результатов, в организации турниров и т.п.
Но остается ещё вопрос о причинах этих значительных и быстрых перемен, в результате которых разнообразная практика физических упражнений переросла в то, что Л. Кун в приведенном выше фрагменте назвал «современной спортивной деятельностью».
II. Нужда в зрелищах
Последняя треть XIX века была временем фундаментальных изменений не только в спорте, во всех сторонах городской жизни Европы и Америки – в области промышленности, торговли и финансов, в области политики, социальной психологии, развлечений и искусства. Эти изменения принято описывать как урбанизацию (рост городов и их значимости), которая повлекла за собой формирование городской массовой культуры. Оказалось, что направление этих изменений,[42] совпало с возможностями, которые были заложены в самой природе спортивного состязания.
В итоге спорт – в его современном виде – стал важной частью современной массовой культуры.
Употребление понятия «массовая культура» всё ещё требует уточнений. Термин культура указывает на корпус фундаментальных представлений, от которых зависит мотивация наиболее значимых в данном обществе целеполаганий и деятельностей. А слово «массовая» – на свойство этих представлений быть общедоступными – простыми, привычными, самоочевидными для большинства. Поскольку термин «массовая культура» закрепился за культурой индустриальных городов XIX-XX вв., то речь идет о такой «общедоступности», которая отвечает специфическому опыту и потребностям этих горожан. А именно, о таких «фундаментальных представлениях» о мире и человеке в нем, которые в силу их особых свойств могли легко воспроизводятся сознанием данного круга людей.
Речь идет о горожанах первого поколения, которые мигрировали в индустриальные города Америки и Европы последней трети XIX – нач. ХХ вв. из сельских мест, либо – в случаях Америки или Австралии – и из других стран, и составляли в них до 30-50% населения. Эти новые жители, порвавшие с привычной культурной средой, испытывали глубокие перемены не только условий, но самих принципов жизни. Они сталкивались, например. с обезличиванием, растворением человека из деревни, устроившегося на работу в городе, среди незнакомых ему людей, с необходимостью отказаться от традиционной – в пользу рационально организованной – повседневной жизни, с циклическим разделением времени на периоды длительного изнуряющего труда и сравнительно краткого досуга, в течение которого нужно было восстановить силы и эмоциональное равновесие. В сущности, этим новыми жителям больших городов приходилось заново выстраивать весь контекст своих человеческих отношений – осознавать и утверждать групповую принадлежность (например, к религии, нации, к рабочему или среднему классу) и свою личностную и социальную идентичность (самоопределяться) в условиях фрагментированных – разделением труда и высокой социальной мобильностью – социальных связей. Наконец, новый, индустриальный образ жизни впервые в истории опирался на повсеместную анонимность обменов (трудом и товарами), стандартизацию условий и услуг, вкусов и взглядов, и переносил акцент на психофизиологические особенности индивидов: их выносливость, психологическую устойчивость, способность рисковать в конкурентной борьбе.
Новая жизненная практика требовала новых репрезентаций. «Крестьяне, поселившиеся в больших городах в качестве пролетариев и мелкой буржуазии, научились читать и писать ради повышения собственной эффективности, но не обрели досуга и комфорта, необходимых для наслаждения традиционной городской культурой, – писал американский теоретик искусства Клемент Гринберг (Greenberg). – Теряя, тем не менее, вкус к народной культуре, почвой которой была сельская местность и сельская жизнь, и, в то же самое время, открывая для себя новую способность скучать, новые городские массы стали оказывать давление на общество, требуя, чтобы их обеспечили своеобразной культурой, пригодной для потребления». Переход, о котором писал Гринберг, заключался в утрате бывшими жителями сельской местности традиционного образа жизни. От её ритуальных регуляторов сохранилась лишь одна функция, «пригодная для употребления» – развлечение. Ответом на этот запрос времени стало создание рынка развлечений, в том числе трансформация классического искусства, постепенно приведенного к нуждам новой публики, для которой достигнутая в нем в XIX веке психологическая и философская сложность понимания мира представлялась и ложной, и бесполезной одновременно.
В статье берлинского профессора Винфрида Флюка (Fluck) «Американизация современной культуры» читаем: «возникает литература для масс, оперирующая нехитрыми и притом повторяющимися формулами. Ее эффектность и успех обусловлены радикальным опрощением сюжета, контекста действия и характеров. Особенно примечателен, фактически, полный практический отказ от психологизма. Возникновение формульной литературы ведет к дальнейшему снижению уровня знаний и образования, необходимых для восприятия культуры». И далее: «Эта новая популярная культура делает ставку на перформанс и зрелище, как таковые, не предполагая каких-либо отвлеченных, например, дидактических или жизнеописательных целей. Она обещает шоу (зрелище), в этом полагая свое единственное оправдание». Главное в шоу – это «чувственное и психологическое удовлетворение, переживаемое здесь и сейчас».
«Рождение новой культуры развлечений, – заключает автор статьи, – может считаться водоразделом в культурной истории, так как оно знаменует окончательный переход от культуры печатного слова к культуре зрелища».
В этой новой культуре «модерный» спорт выдвинулся на место центрального и наиболее ценного института.
Спортивное соревнование – это шоу в чистом виде. Оно обладает одним и тем же, бесконечно варьируемым «формульным» сюжетом, полагает в себе «свое единственное оправдание», сосредоточено на действии, рождает «чувственное и психологическое удовлетворение, переживаемое здесь и сейчас». Привлекательность зрелищ, включая спортивные, состоит в том, что их главным [43]сюжетом является пороговая ситуация. «Тема жизни и смерти в зрелищности может выступить не только под углом зрения насилия, но и риска, азарта: экстремальный спорт, разнообразные трюки, а также сцены секса, любви», – отмечает современный исследователь.
На грани XIX-XX веков была открыта способность спорта публично демонстрировать конкурентность (состязательность) – одно из фундаментальных представлений, от которого в буржуазном обществе зависит мотивация «наиболее значимых целеполаганий и деятельностей». С другой стороны, переживание спортивного состязания как зрелища способствовало наглядной агломерации на трибунах множества людей, предлагая общедоступный признак групповой идентичности (публика, «болельщики»), типичный для массового общества. «Спорт как система воплотил в себе идеи и черты укоренившего его общества. И наоборот: спортивное отношение к себе и другим, метафорику соревнования, рекордов, рейтингов стало теперь возможным переносить на внеспортивную реальность, поведение в сферах современной политики, бизнеса, искусства».
III. Любимец публики
Когда спорт вознесся в культуре, он смог вознести своих героев. Становясь массовым зрелищем, «модерный» спорт формировал образ популярного солиста-спортсмена по аналогии с уже существовавшими «любимцами публики»: премьером – в театре, солистом – в концерте, звездой – в цирке . На общественную сцену ненадолго вышел спортсмен-солист, выступающий от собственного имени, а не от имени какой-либо институции, на свой страх и риск, вкладывая собственные деньги, талант и отвагу. Денег могло и не хватить. Но те, кому хватало денег и энтузиазма, представали перед зрителями как личности исключительные, одаренные необыкновенным честолюбием, моральной и физической способностью к публичной борьбе и победе.
Взять хотя бы истории двоих из чемпионов первых (новых) года олимпийских игр в Афинах (1896). Австралиец Эдвин Флэк (Flack), проходивший тогда практику в солидной бухгалтерской фирме Лондона, съездил на олимпиаду тайком от начальства. Вернувшись победителем забегов на 800 и 1500 метров, он был немало встревожен вызовом «на ковер». Но всё обошлось: босс поздравил и в качестве премии пригласил провести неделю в его загородном доме. Американец, Роберт Гаррет (Garrett), привез с Первой олимпиады две золотые и две серебряные медали. Самой впечатляющей была его победа в метании диска – классической олимпийской дисциплине. Способный студент-спортсмен прислушался к совету своего принстонского профессора попробовать заняться метанием диска. Проконсультировавшись со специалистами-античниками, Роберт заказал кузнецу диск, который получился весом около 14 кг. Домашние тренировки с таким тяжелым снарядом скоро прекратились. Но в Афинах спортсмен узнал, что реально используемый диск весит всего около 2 кг, и принял участие в метаниях. Две попытки были настолько неудачными, что развеселили публику. Третья оказалась рекордной (9 м 15 см). Между прочим, Гаррет сам оплачивал это неблизкое путешествие для себя и еще трех своих одноклассников.
В истории российского спорта сохранилось имя гениального одиночки одессита Сергея Уточкина. Это был настоящий спортсмен-любитель, для которого неодолимой привлекательностью обладала сама по себе борьба и победа. «Хочу летать, бросать вызов природе, – писал он в 1911 году. – Инстинкт борьбы, владеющий всем живым, увлекает меня на этот бой, для одного меня лишь опасный, бескровный для других». И эта страсть, живя в человеке всесторонне одаренном, неотразимо привлекала к себе едва ли не всех, кто с ним соприкасался.
Сергей Уточкин был в самом исходном смысле любитель спорта. Любого. Спорта вообще. «Уточкина знает весь город, знают, что он знамени¬тый гонщик, спортсмен. Он первоклассный пловец, яхтсмен, футболист, конькобежец, аэронавт, легко опус¬кается в скафандре на дно моря. Превосходный игрок во все игры. Всюду, где нужны выдержка, сила, лов¬кость, глазомер - Уточкин в первых рядах. Его исключительный талант поражал, радовал всех заражал подражанием», – писал в 1909 году хорошо знавший Уточкина живописец и художественный критик Пётр Нилус.[44]
Через полвека об этом человеке счел нужным вспомнить Валентин Катаев: «Уточкин был вообще прирожденный спортсмен во всех областях, был не только авиатором, но также яхтсменом, конькобеж¬цем, борцом, прыгуном с высоты в море, ныряльщи¬ком, стрелком из пистолета, бегуном, даже, кажется, боксером и неоднократно поднимался на воздушном шаре», – вспоминал Катаев. – «Однако во всех областях спорта он никогда не до¬стигал совершенства и мог считаться скорее талант¬ливым и бесстрашным дилетантом, чем настоящим профессионалом. Единственный вид спорта, в котором он был дей¬ствительно гениален, - это велосипедные гонки. Ве¬лосипед был его стихией. Не было в мире равного ему на треке. Лучшие велосипедисты мира пытались состязаться с ним, но никогда ни одному не удалось обставить нашего Сережу». Последние слова многого стоят. «Наш Серёжа» означает всеобщую любовь публики и безоговорочную славу её победителя. Нижеследующий фрагмент из Катаева дает редкий по полноте образ еще нового в начале ХХ века массового спорта как зрелища.
«Между красивым белым зданием третьей гимназии и Александровским парком находился большой городской пустырь, половину которого занимал обнесенный со всех сторон высоким забором так называемый циклодром, то есть особое эллипсообразное деревянное сооружение - трек, где происходили велосипедные и мотоциклетные гонки. Это было, пожалуй, самое популярное зрелище в городе. Тысячи обывателей изо всех классов общества заполняли циклодром в дни великих гандикапов, и Успенская улица, ведущая из глубины города к этому ристалищу, была покрыта клубами пыли от проезжающих извозчиков, карет и даже автомобилей, тех первых механических экипажей, похожих на извозчичьи дрожки, но без лошади, с маленьким красным радиатором, медными фонарями впереди и сигнальным рожком с гуттаперчевой грушей вроде тех гуттаперчевых груш, которые употреблялись для клизм. Пыль поднимали также пешеходы, идущие на циклодром с рабочих окраин и слободок, целыми семьями со стариками и детьми, неся котелки с закуской и бутылки пресной воды». И немного дальше: «Богатые люди занимали лучшие места в первых рядах, против главной дорожки у самого финиша, обозначенного толстой белой чертой. Люди менее денежные обычно занимали места возле старта, остальные наполняли деревянные трибуны, чем выше, тем дешевле, самые неимущие - мальчики, мастеровые, заводские рабочие, рыбаки - покупали входные билеты и сами себе отыскивали ненумерованные места где бог пошлет, чаще всего на самой верхотуре, с боков, над крутыми, почти отвесными решетчатыми виражами трека, сколоченными из реек лучшего корабельного леса, что делало их несколько похожими на палубу яхты.
Помню день великого состязания между тремя лучшими гонщиками мира: Бадером, Уточкиным и Макдональдом».
Отметим здесь три момента. Во-первых, описанное спортивное событие – массовое, оно втягивает в себя все слои населения. В начале ХХ века массовые спортивные события были еще непривычными, и современникам они запоминаются надолго. Во-вторых, заметим, тогдашняя публика понимала это состязание как «великое». В-третьих, только «великое» соревнование может сделать его победителя «великим» спортсменом.
Уточкин всю жизнь занимался спортом, но был ли он спортсменом – даже в велосипедном спорте? В современном, профессиональном смысле, конечно, нет. Он жаждал победы, а не результата, он искал драмы, а не славы, он получал и тратил деньги, но не ими осмысливал свою спортивную деятельность. В спорте он был артистом, он хотел видеть в своей спортивной борьбе высокий человеческий смысл. Он хотел быть лидером. Когда появились самолеты, он поехал в Париж, чтобы приобрести навыки пилотирования, привез с собой моторы, на собственные деньги построил аэроплан. И начал зарабатывать тем, что совершал показательные полеты (один и с пассажирами). Теперь это называется авиа-шоу. Тысячи людей в разных городах (Уточкин показывался не только в 77 городах России, но и в Греции, и летал над пирамидами в Египте) видели в его полете первый очевидный признак наступившего нового века. Он был их проводником в новейшее время.
Уточкин разбился во время перелета Москва-Петербург летом 1911 года. Оставшись без самолета, с подорванным здоровьем, он так и не нашел нового способа жизни и умер в нищете в начале 1916 года. Мировая война была тогда в самом своем разгаре. В ходе Великой войны происходило становление совершенно новых социальных механизмов общества, экономики, государственности. Полностью, они проявились в следующие десятилетия. Но уже Уточкин чувствовал и говорил, что времена одиночек ушли. В самом деле: наступили времена институций, когда решения принимает не человек, а чиновник – от имени и ради государства, министерства, учреждения. Уточкину там места не нашлось.
После первой мировой войны спорт радикально изменился. В СССР спорт стал предметом государственного интереса, заботы и обеспечения. За спинами советских спортсменов всегда стояли власть и ее многочисленные институты (спортивные общества и учреждения, профсоюзы, пресса и т.п.) Советский спортсмен всегда выступал от имени своего государства. Вне страны Советов спорт стал частью массовой коммерческой культуры. Западная цивилизация постепенно институционализировала спорт еще в XIX веке. Вне зависимости от воли тех или иных его участников – спортсменов, тренеров, организаторов соревнований, после Первой мировой войны спорт принял современный облик массовой индустрии зрелищ. В ней для спортсменов-солистов, вроде тех, кто самостоятельно выступал на первых олимпиадах, места не осталось. Сольный эпизод закончился.
четверг, 26 ноября 2009 г.
суббота, 10 октября 2009 г.
«Век толп» и начало их изучения
М. Найдорф
«Век толп» и начало их изучения
Опубликовано в журнале Вопросы культурологии., М., 2008, №8. – С. 29-33.
{Цифры в фигурных скобках обозначают конец страницы}
В статье обсуждаются труды трех авторов (Лебон, Тард, Фрейд), давших теоретическое обоснование понятию «масса» как коллективного субъекта социального действия.
The paper discusses the works of three authors (Lebon, Tardy, Freud), who gave a theoretical justification of the notion of «mass» as a collective subject of social action.
Историческое начало «века толп», эпохи решительной значимости массовых действий в общественной жизни следовало бы отнести к 1789 году, когда началась Великая французская революция. Десять лет революции, а затем европейские «наполеоновские» войны были наполнены массовыми событиями невиданного еще размаха и силы. В XIX веке количество массовых действий в странах Западной Европы и Америки еще более возросло, как и их влияние на государственную и общественную жизнь. Революции и восстания, стачки и демонстрации были постоянной составляющей общественной жизни и в первой половине ХХ века. Постепенно уличные толпы и их массовые действия стали восприниматься как естественные проявления демократического процесса – наряду с ростом числа людей, допускаемых к голосованию за депутатов парламента, вплоть до установления всеобщего избирательного права.
В XIX веке демократия, понимаемая прежде всего как всеобщее равенство, многим представлялась определяющим свойством будущего счастливого мира. В то же время в глазах многих других людей этот провозвестник равенства – уличная демократия, демократия толп – была знаком прямой угрозы разумному государственному порядку. Правительства стремились овладеть толпами, лавируя между полицейским подавлением стихии массовых выступлений и постепенным законодательным оформлением массовых движений в рамках парламентаризма. Бунтующие, митингующие, бастующие толпы демонстрировали неожиданную пугающую мощь, непредсказуемость и настойчивость коллективного поведения людей, каждый из которых в одиночку не мог ни сделать, ни даже ожидать от себя ничего подобного. В тех странах, где толпы стали социальной реальностью, возникла потребность их изучения.
До катастрофического опыта франко-прусской войны и Парижской коммуны 1870-1871 гг. классическим образцом массового действия и, в то же время, образом кровавого революционного насилия оставалась Французская революция. В 1837 году была опубликована История Французской революции английского историка Томаса Карлейля (Carlyle, 1795-1881) – одно из наиболее известных сочинений на эту тему. Написанная в духе, как бы сейчас выразились, «документального романа», т.е. силой авторской фантазии, но на основе тщательного изучения исторических документов, книга описывает революцию как многосложный массовый процесс. В традициях классического гуманизма Карлейль старается помнить, что «масса состоит из отдельных лиц», имеющих собственные интересы, цели и представления о будущем, признавая, в то же время, особые свойства, которыми обладает толпа и почти каждый человек, пока он находится в толпе. Однако, для Карлейля первостепенно важна роль индивида. Для него важно, что в тот или иной момент совершенно непредвиденно решающим для движения толпы могло оказаться действие частного человека – знаменитого или никому не известного, чье имя может быть и не сохранится для истории.
«Рабочий люд опять недоволен. Самое неприятное, пожалуй, что он многочислен – миллионов двадцать или двадцать пять. Обычно мы представляем его себе в виде какого-то огромного, но из-за отдаленности плохо различимого множества, своего рода кучи, которая зовется грубым словом «чернь». Это те, о ком говорят как о массах, если посмотреть на них с гуманной точки зрения. Капелька воображения, и вы увидите эти массы, рассеянные по всей необозримой территории Франции, ютящиеся на чердаках, в подвалах и лачугах, и тут вам, быть может, придет в голову мысль, что массы состоят из отдельных лиц, что у каждого их этих лиц бьющееся, как и у вас, сердце сжимается от обид и невзгод, а из пореза течет такая же красная, как и у вас, кровь. <…> Это миллионы личностей, каждая из которых создана по образу и подобию Божию, точно так же как им была создана {29} и вся наша Земля».[1,30] Ход революции обогащает опыт: «Замечал ли ты когда-нибудь, насколько всемогущ самый голос массы людей? Как их негодующие крики парализуют сильную душу, как их гневный рев пробуждает неслыханный ужас?». [1, 127]
С хладнокровием врача или ученого Карлейль описывает взрывы этой неуправляемой социальной энергии. Это Ад и Ночь, вырвавшиеся из подземных темниц – так комментирует Карлейль неистовую беспощадность отравленных собственной безнаказанностью толп. «Внезапно образовавшиеся самозваные суды заседают с разложенными перед ними тюремными реестрами; вокруг них стоит необычайный, дикий рев; внутри тюрьмы в ужасном ожидании сидят заключенные. <...> Добровольные экзекуторы хватают осужденного, он уже у внешних ворот; его «выпускают» или «ведут» не в Лафорс, а в ревущее море голов, под свод яростно занесенных сабель, пик и топоров, и он падает изрубленный. Падает другой, третий, образуется груда тел, и в канавах течет красная вода. Представьте себе этих людей, их потные, окровавленные лица, еще более жестокие крики женщин, потому что в толпе были и женщины, и брошенного в эту среду беззащитного человека!»[1, 383].
Из этих отрывков видно, что уже Томас Карлейль, его читатели, его современники сознавали почти всю основную проблематику толп, масс и массовых движений, которая в дальнейшем станет предметом теоретического изучения психологией, социологией, культурологией. Речь шла не только о том, почему и как из масс возникают толпы, но также о том, как ведет себя толпа, действующая – в согласии ее участников относительно целей и средств – как единый субъект, как в толпе люди влияют друг на друга, как пребывание в толпе изменяет индивидуальное сознание человека и каким он чувствует себя в массе таких же людей, как и он сам.
Начало социально-психологического изучения массовых явлений и толп обычно связывают с именами Габриэля Тарда, среди сочинений которого находим работы «Общественное мнение и толпа» (1902) и «Личность и толпа» (1903), и Гюстава Лебона, автора знаменитой «Психологии толп» (1896, рус. изд. - "Психология народов и масс", 1898 [2]). Фактической базой в изучении толп для Г. Лебона были, главным образом, памятные ему самому события дней Парижской коммуны (18.III–28.V.1871 г.), события Великой французской революции – по описаниям, взятым в изложении Ипполита Тэна (Taine, 1828-1893) в его работе "Происхождение современной Франции" (т. 1-3, 1876-93, рус. пер. 1907), а также материалы текущей прессы. Свои исходные позиции Гюстав Лебон (Lе Bon, 1841-1931) формулирует достаточно ясно.
Во-первых, переживаемое им время – это время перехода к новым формам общественной жизни. «Вступление народных классов на арену политической жизни, т.е. в действительности их постепенное превращение в руководящие классы, представляет одну из наиболее выдающихся характерных черт нашей переходной эпохи», - пишет он во Введении.[2,126] «Политические традиции, личные склонности монархов, их соперничество уже более не принимаются в расчет, и, наоборот, голос толпы становится преобладающим. Массы диктуют правительству его поведение, и именно к их желаниям оно и старается прислушаться. Не в совещаниях государей, а в душе толпы подготавливаются теперь судьбы наций», - замечает Лебон, - «в то время, как все наши древние верования колеблются и исчезают, старинные столпы общества рушатся друг за другом, могущество масс представляет собой единственную силу, которой ничто не угрожает и значение которой все увеличивается. Наступающая эпоха будет поистине эрой масс». «Характерным симптомом для наших дней является также согласие пап, королей и императоров давать интервью и, излагая свои мысли относительно данного предмета, отдавать их на суд толпы».[2,215] Все это делает необходимым «государственному человеку» изучать массы, даже «не для того, чтобы управлять массами, так как это уже невозможно, а для того, чтобы не давать им слишком много воли над собой».
Во-вторых, для Лебона является очевидным, что «при известных условиях <…> собрание людей имеет совершенно новые черты, отличающиеся от тех, которые характеризуют отдельных индивидов, входящих в состав этого собрания. Сознательная личность исчезает, причем чувства и идеи всех отдельных единиц, образующих целое, именуемое толпой, принимают одно и то же направление. Образуется коллективная душа, имеющая, конечно, временный характер, но и очень определенные черты». [2,131]
В-третьих, Лебон, не входит в обсуждение причин возникновения толп. Он сразу говорит: «Не имея возможности изучить здесь все степени организации толпы, мы ограничимся преимущественно толпой, уже совершенно организованной» [2,133], – и далее описывает психологические свойства и действия толп, уже существующих, лишь кое-где замечая о причинах их образования как о действии случайных факторов, тех или иных «соответствующих возбудителей», или при случае полагая достаточным сослаться весьма обобщенно, на то, что «собрания становятся толпой лишь в известные моменты» [2,348].
Толпа действует как единый субъект, замещающий собою множество индивидуальных субъектов, из которых она состоит: «Каковы бы ни были индивиды, составляющие ее, – пишет Лебон, – каков бы ни был их образ жизни, занятия, их характер или ум, одного их превращения в толпу достаточно для того, чтобы у них образовался род коллективной души, заставляющей их чувствовать, думать и действовать совершенно иначе, чем думал бы, действовал и чувствовал каждый из них в отдельности» [2,133].
«Появление этих новых специальных черт, характерных для толпы и притом не встречающихся у отдельных индивидов, входящих в ее состав, обусловливается различными причинами» [2,135]. «Первая из них {30} заключается в том, что индивид в толпе приобретает, благодаря только численности, сознание непреодолимой силы, и это сознание дозволяет ему поддаваться таким инстинктам, которым он никогда не дает волю, когда бывает один. <…> Вторая причина – заразительность <…> В толпе всякое чувство, всякое действие заразительно, и притом в такой степени, что индивид очень легко приносит в жертву свои личные интересы интересу коллективному. Подобное поведение, однако, противоречит человеческой природе, и потому человек способен на него лишь тогда, когда он составляет частицу толпы. Третья причина, и притом самая главная, <…> - это восприимчивость к внушению; <…> индивид, пробыв несколько времени среди действующей толпы, под влиянием ли токов, исходящих от этой толпы, или каких-либо других причин - неизвестно, приходит скоро в такое состояние, которое очень напоминает состояние загипнотизированного субъекта.<…> Сознательная личность у загипнотизированного совершенно исчезает, так же как воля и рассудок, и все чувства и мысли направляются волей гипнотизера». [2,136]. Следствием всех этих факторов является то, что толпа становится способной лишь к определенному роду действий - тем, которые основаны на привычных образах и чувствах, и не требуют сложных умозаключений, доступных только индивидуальному сознанию.
Лебон невысоко ставит интеллект и духовные достоинства толпы. «Становясь частицей организованной толпы, человек спускается на несколько ступеней ниже по лестнице цивилизации. В изолированном положении он, быть может, был бы культурным человеком; в толпе - это варвар, т.е. существо инстинктивное. <…> человек в толпе чрезвычайно легко подчиняется словам и представлениям, не оказавшим бы на него в изолированном положении никакого влияния, и совершает поступки, явно противоречащие и его интересам, и его привычкам. Индивид в толпе - это песчинка среди массы других песчинок, вздымаемых и уносимых ветром». «Такое именно соединение заурядных качеств в толпе и объясняет нам, почему толпа никогда не может выполнить действия, требующие возвышенного ума.<…>. В толпе может происходить накопление только глупости, а не ума. "Весь мир", как это часто принято говорить, никак не может быть умнее Вольтера, а наоборот, Вольтер умнее, нежели "весь мир", если под этим словом надо понимать толпу» [2, 137].
Гюстав Лебон пользуется широким набором понятий психологии индивидуальной личности, включая понятие бессознательного, чтобы приллжить их к психологии толпы как личности коллективной. Он отмечает ее импульсивность, изменчивость и раздражительность, податливость внушениям и легковерие, склонность к преувеличенности и односторонности чувств, нетерпимость, авторитетность и консерватизм. Психологический портрет толпы, созданный Лебоном, включает характеристику идей, которые способны ее вдохновить (эти идеи должны быть предельно упрощенными), и возможность сосуществования в душе толпы одновременно самых противоречивых идей; он описывает восприимчивость толпы к чудесному и то, что толпа руководствуется не рассудком, а образами, отмечая при этом особую чувствительность толпы к известным словесным формулам и символическим образам, умелое преподнесение которых толпе может сделать человека ее вождем и кумиром.
Слово «толпа» Лебон понимает предельно расширительно, включая сюда не только разнородные скопища и анонимные, например, уличные, толпы, но так же и более организованные – политические, хозяйственные и религиозные группы (армия, духовенство, буржуазия, рабочие, крестьянство). Наконец, в число толп Лебон включает такие специальные группы как коллегии присяжных в суде и парламентские собрания.[2,220] Он стремится убедить читателя в том, что люди, действующие в группах, не могут принять более мудрого или действенного решения, чем они же, решающие данную задачу индивидуально. Но он же признает невозможность противиться магии общераспространенных идей, среди которых «философия численности», т.е. представление о том, что в участии большинства «скрыто разрешение всех проблем».
Лебон был далек от оптимизма в оценке ближайших перспектив своего времени. Старший современник Освальда Шпенглера (Spengler, 1980-1936), автора знаменитого «Заката Европы» (1918), он связывал «век толп» с упадком цивилизации: «Владычество толпы всегда указывает на фазу варварства. Цивилизация предполагает существование определенных правил, дисциплину, переход от инстинктивного к рациональному, предвидений будущего, более высокую степень культуры, а это все условия, которых толпа, предоставленная сама себе, никогда не могла осуществить. Благодаря своей исключительно разрушающей силе, толпа действует, как микробы, ускоряющие разложение ослабленного организма или трупа. Если здание какой-нибудь цивилизации подточено, то всегда толпа вызывает его падение. Тогда-то обнаруживается ее главная роль, и на время философия численности является, по-видимому, единственной философией истории» [2,128].
Габриэль Тард (Tarde, 1843-1904), в основном, разделяет взгляды Г. Лебона на природу толпы: "Как ни разнятся толпы друг от друга по своему происхождению и по всем своим другим свойствам, некоторыми чертами они все похожи друг на друга; эти черты: чудовищная нетерпимость, забавная гордость, болезненная восприимчивость, доводящее до безумия чувство безнаказанности, рожденное иллюзией своего всемогущества, и совершенная утрата чувства меры, зависящая от возбуждения, доведенного до крайности взаимным разжиганием. Для толпы нет середины между отвращением и обожанием, между ужасом и энтузиазмом, между криками да здравствует! или смерть! - пишет Тард, - Да здравствует, это значит, да здравствует навеки. В этом крике звучит пожелание божественного бессмертия, это начало апофеоза. И достаточно мелочи,{31} чтобы обожествление превратилось в вечное проклятие" [2,282]. Вместе с тем, Тард гораздо большей снисходительностью, чем Лебон, описывает реальное разнообразие толп, замечая, что «толпы вообще в их совокупности далеко не заслуживают того дурного о них мнения относительно их, и которое при случае мог высказать и я сам. Если мы взвесим, - пишет Тард, - с одной стороны, ежедневные и универсальное действие любящей толпы, особенно же праздничных толп, а с другой – перемежающееся и местное действие ненавидящих толп, то мы должны будем признать с полным беспристрастием, что первые гораздо более содействовали сотканию и скреплению социальных уз, нежели вторые – разрыву местами этой ткани. <…> Таким образом, толпы, сборища, столкновения, обоюдные увлечения людей гораздо более полезны, нежели вредны для развития общественности. Но и здесь, как везде, видимое мешает думать о невидимом. Отсюда, без сомнения, происходит обычная суровость социолога по отношению к толпам» [2,289].
Основной вклад Габриэля Тарда в социально-психологическое изучение масс состоит в конституировании понятия «публика». В просторечии это слово нередко используется как синоним слова «толпа», например, публика в театре, кино, на выставке и т.п. Тард, однако, применяет этот термин в особом смысле – как рассеянную толпу, т.е. такое сообщество или агрегацию индивидов, которые не состоят в непосредственном – очевидном, физическом – общении, но составляют между собой единство опосредованно, через одновременное восприятие одних и тех же текстов. Прежде всего у него речь идет о массовых выпусках газет. Читатель, - пишет Тард, - «абсолютно не догадывается о том влиянии, которое оказывают на него масса других читателей. Оно, тем не менее, неоспоримо. Оно отражается на степени его интереса, который становится живее, если читатель знает или думает, что этот интерес разделяет более многочисленная или более избранная публика; оно отражается и на его суждении, которое стремится приспособиться к суждениям большинства или же избранных, смотря по обстоятельствам» [2, 261]. Эту массовую синхронизацию интересов Тард называет злободневностью. «Разве «злободневным» считается исключительно то, что только что случилось? – спрашивает Тард, и отвечает, - Нет, злободневным является все, что в данный момент возбуждает всеобщий интерес, хотя бы это был давно прошедший факт. В последние годы было «злободневно» все, что касается Наполеона; злободневно все то, что в моде».[2,261]. Тард считает, что «публика», как вид человеческой агрегации, это более сложная форма после обычной толпы («Толпа <…> представляет собою до некоторой степени явление из царства животных» [2, 251]).. Он пишет: «образование публики предполагает более духовную и общественную эволюцию, значительно более продвинувшуюся вперед, нежели образование толпы» [2, 262] и приводит классический пример образования публики как социокультурной общности: «Когда Библия была в первый раз издана в миллионах экземпляров, то обнаружилось в высшей степени новое и богатое неисчислимыми последствиями явление, а именно, благодаря ежедневному и одновременному чтению одной и той же книги, т.е. Библии, соединенная масса ее читателей почувствовала, что составляет новое социальное тело, отделенное от церкви» (Тард имеет в виду формирование протестантизма в XVI веке – М.Н.)[2,263].
Тард не упустил из виду и то соображение, что «публика, в конце концов есть известный род коммерческой клиентуры (имеется в виду круг постоянных покупателей и заказчиков – М.Н.). Уже одно то, что люди известного круга покупают продукты в магазинах одного разряда, одеваются у одной модистки или портного, посещают один и тот же ресторан, - устанавливает между ними известную социальную связь и предполагает между ними сродство, которое укрепляется и подчеркивается этой связью» [2,270]. Таким образом, Габриэль Тард дал отчетливый образ важнейших черт нарождавшейся на пороге ХХ века новой, массовой, цивилизации, основанной на технических средствах массовой коммуникации, массовом коммерческом производстве и потреблении, которое в глазах заметной части современников Тарда уже приобрело культурное, самоопределительное значение.
Третьим блоком в классическом фундаменте психологического изучения масс стала работа Зигмунда Фрейда (Freud, 1856-1939) «Психология масс и анализ человеческого ’Я’» (1921)[3] В этом сочинении Фрейд высказывается в целом одобрительно о «Психологии толп» Лебона, обращая внимание на попытки его и других авторов дать теоретическое объяснение известным явлениям массового поведения.
Впрочем, сам Фрейд предпочитает говорить не о поведении толпы, а об особенностях поведения индивидов, ставших участниками толпы. «...если бы психология, наблюдающая склонности и ис¬ходящие из первичных позывов импульсы, мотивы и наме¬рения отдельного человека вплоть до его поступков и отно¬шений к наиболее близким ему людям, полностью свою за¬дачу разрешила и все эти взаимосвязи выяснила, то она вне¬запно оказалась бы перед новой неразрешенной задачей. Психологии пришлось бы объяснить тот поразительный факт, что этот ставший ей понятным индивид при определен¬ном условии чувствует, думает и поступает совершенно иначе, чем можно было бы от него ожидать, и условием этим является его включение в человеческую толпу, приобретшую свойство «психологической массы»[3,281].
Отмечая, что психология масс находится еще «в зачаточном состоянии», Фрейд так формулирует основные вопросы этой области психологии: «Что такое "масса", благодаря чему она приобретает способность оказывать такое сильное влияние на душевную жизнь индивида и в чем заключается душевное изменение, к которому она обязывает индивида? Ответ на эти три вопроса является задачей теоретической психологии».{32} Из его дальнейшего изложения хорошо видно, что все эти три вопроса касаются взаимосвязанных условий, что, например, «масса» и есть результат взаимовлияния множества людей на «душевную жизнь» каждого из них: «Есть идеи и чувства, которые проявляются или превращаются в действие только у индивидов, соединенных в массы»[3,282].
Фрейд замечает, что люди, добровольно сходящиеся в массу, находят в этом удовольствие, которое сопровождается возникновением у них общей симпатии ко всем участникам «своей» толпы (Фрейд называет это чувством «привязанности»): «... простая человеческая толпа еще не есть масса, пока в ней не установились вышеуказанные связи; однако нужно было бы признать, что в любой человеческой толпе очень легко возникает тенденция к образованию психологической массы». [3,307] «Пока продолжается соединение в массу и до пределов его действия, индивиды ведут себя, как однородные, терпят своеобразие другого, равняются с ним и не испытывают к нему чувства отталкивания» [3,309].
Механизм этого душевного единения людей в массе Фрейд описывает как одновременное действие двух факторов. С одной стороны, у толпы должен быть общепризнанный обладающий престижем (обаянием) авторитет, вождь или некая справедливая идея, которые признаются всеми как бесспорное оправдание интереса, объединившего эту толпу. Вождю (авторитету, идее) передаются функции, обычно присущие индивидуальному сознанию человека – «самонаблюдения, моральной совести, цензуры» – всего того, что психоаналитик называет «Я»-идеалом, и что в моральных категориях можно назвать еще совестью и личной ответственностью. Добровольный отказ от индивидуальной самокритики, основанной на общественной морали и общекультурных представлениях, и отказ от индивидуальных побуждений замещается в человеке подчинением критике со стороны толпы и ее вождя, основанной или оправданной сиюминутными требованиями ситуации. В толпе «совершенно очевидна опасность массе противоречить, и можно себя обезопасить, следуя окружающему тебя примеру, то есть иной раз даже «по-волчьи воя».[3,294] Повинуясь этому новому авторитету, нужно выключить из деятельности свою прежнюю "совесть" и поддаться при этом заманчивой перспективе получения удовольствия, являющегося результатом упразднения задержек. У Фрейда здесь речь идет о задержках индивидом таких действий, к которым он испытывает побуждение, но знает, что поступать так не следует. В толпе некоторые из таких действий становятся возможными.
С другой стороны, люди, знающие о других в «своей» в толпе, что они одинаково делегировали свою совесть и ответственность своему вождю, лидеру или своей общей справедливой идее, начинают все чувствовать себя бесконечно близкими между собой (Фрейд называет это идентификацией). «Сущность массы без учета роли вождя недоступна пониманию», - говорит Фрейд. [3,325] В пример он приводит толпу поклонниц (сейчас бы сказали, «фанатов»): «Вспомним только толпы восторженно влюбленных женщин и девушек, теснящихся после выступления вокруг певца или пианиста. Каждая из них не прочь бы, конечно, приревновать каждую другую, ввиду же их многочисленности и связанной с этим невозможностью овладеть предметом своей влюбленности они от этого отказываются и, вместо того чтобы вцепиться друг другу в волосы, действуют как единая масса, поклоняются герою сообща и были бы рады поделиться его локоном. Исконные соперницы, они смогли отождествить себя друг с другом из одинаковой любви к одному и тому же объекту».[3,326]. «Первичная (т.е. стихийно образовавшаяся – М.Н.) масса является множеством индивидов, поставивших один и тот же объект на место своего "Я"-идеала и идентифицировавшихся вследствие этого друг с другом в своем "Я", - резюмирует в терминах психоанализа Фрейд.[3,322]
Социальным последствием этих психологических процессов становится социальная справедливость, особенный «дух общественности, esprit de corps» - корпоративный дух (…), - пишет Фрейд. - Никто не должен посягать на выдвижение, каждый должен быть равен другому и равно обладать имуществом. Социальная справедливость означает, что самому себе во многом отказываешь, чтобы и другим надо было себе в этом отказывать или, что то же самое, они бы не могли предъявлять на это прав. Это требование равенства есть корень социальной совести и чувства долга».[3,326] И далее: «Масса требует строгого соблюдения равенства.(…) Но не забудем одного: требование равенства массы относится только к участникам массы, но не к вождю. Всем участникам массы нужно быть равными между собой, но все они хотят власти над собою одного. Множество равных, которые могут друг с другом идентифицироваться, и один-единственный, их всех превосходящий, — вот ситуация, осуществленная в жизнеспособной массе».[3,327]
В интервале времени между Французской революцией и Первой мировой войной в общественной жизни западных стран массовые явления стали повседневными. Их изучение столкнулось с двойственной природой массы: как суммы индивидов, с одной стороны, и как коллективного единства, с другой. Обоснование второго тезиса явилось основной задачей первых исследователей массовых социальных образований. Рассмотренные выше работы, признанные классическими, утвердили идею коллективности как единства, положив основу социальной психологии и культурологии масс.
–––––––––––––––––
1. Карлейль, Томас. Французская революция. История. – М., 1991.
2. Психология толп. – М., 1998.
3. Фрейд, З. Тотем и табу. – М., 1997. – С. 279-348.
«Век толп» и начало их изучения
Опубликовано в журнале Вопросы культурологии., М., 2008, №8. – С. 29-33.
{Цифры в фигурных скобках обозначают конец страницы}
В статье обсуждаются труды трех авторов (Лебон, Тард, Фрейд), давших теоретическое обоснование понятию «масса» как коллективного субъекта социального действия.
The paper discusses the works of three authors (Lebon, Tardy, Freud), who gave a theoretical justification of the notion of «mass» as a collective subject of social action.
Историческое начало «века толп», эпохи решительной значимости массовых действий в общественной жизни следовало бы отнести к 1789 году, когда началась Великая французская революция. Десять лет революции, а затем европейские «наполеоновские» войны были наполнены массовыми событиями невиданного еще размаха и силы. В XIX веке количество массовых действий в странах Западной Европы и Америки еще более возросло, как и их влияние на государственную и общественную жизнь. Революции и восстания, стачки и демонстрации были постоянной составляющей общественной жизни и в первой половине ХХ века. Постепенно уличные толпы и их массовые действия стали восприниматься как естественные проявления демократического процесса – наряду с ростом числа людей, допускаемых к голосованию за депутатов парламента, вплоть до установления всеобщего избирательного права.
В XIX веке демократия, понимаемая прежде всего как всеобщее равенство, многим представлялась определяющим свойством будущего счастливого мира. В то же время в глазах многих других людей этот провозвестник равенства – уличная демократия, демократия толп – была знаком прямой угрозы разумному государственному порядку. Правительства стремились овладеть толпами, лавируя между полицейским подавлением стихии массовых выступлений и постепенным законодательным оформлением массовых движений в рамках парламентаризма. Бунтующие, митингующие, бастующие толпы демонстрировали неожиданную пугающую мощь, непредсказуемость и настойчивость коллективного поведения людей, каждый из которых в одиночку не мог ни сделать, ни даже ожидать от себя ничего подобного. В тех странах, где толпы стали социальной реальностью, возникла потребность их изучения.
До катастрофического опыта франко-прусской войны и Парижской коммуны 1870-1871 гг. классическим образцом массового действия и, в то же время, образом кровавого революционного насилия оставалась Французская революция. В 1837 году была опубликована История Французской революции английского историка Томаса Карлейля (Carlyle, 1795-1881) – одно из наиболее известных сочинений на эту тему. Написанная в духе, как бы сейчас выразились, «документального романа», т.е. силой авторской фантазии, но на основе тщательного изучения исторических документов, книга описывает революцию как многосложный массовый процесс. В традициях классического гуманизма Карлейль старается помнить, что «масса состоит из отдельных лиц», имеющих собственные интересы, цели и представления о будущем, признавая, в то же время, особые свойства, которыми обладает толпа и почти каждый человек, пока он находится в толпе. Однако, для Карлейля первостепенно важна роль индивида. Для него важно, что в тот или иной момент совершенно непредвиденно решающим для движения толпы могло оказаться действие частного человека – знаменитого или никому не известного, чье имя может быть и не сохранится для истории.
«Рабочий люд опять недоволен. Самое неприятное, пожалуй, что он многочислен – миллионов двадцать или двадцать пять. Обычно мы представляем его себе в виде какого-то огромного, но из-за отдаленности плохо различимого множества, своего рода кучи, которая зовется грубым словом «чернь». Это те, о ком говорят как о массах, если посмотреть на них с гуманной точки зрения. Капелька воображения, и вы увидите эти массы, рассеянные по всей необозримой территории Франции, ютящиеся на чердаках, в подвалах и лачугах, и тут вам, быть может, придет в голову мысль, что массы состоят из отдельных лиц, что у каждого их этих лиц бьющееся, как и у вас, сердце сжимается от обид и невзгод, а из пореза течет такая же красная, как и у вас, кровь. <…> Это миллионы личностей, каждая из которых создана по образу и подобию Божию, точно так же как им была создана {29} и вся наша Земля».[1,30] Ход революции обогащает опыт: «Замечал ли ты когда-нибудь, насколько всемогущ самый голос массы людей? Как их негодующие крики парализуют сильную душу, как их гневный рев пробуждает неслыханный ужас?». [1, 127]
С хладнокровием врача или ученого Карлейль описывает взрывы этой неуправляемой социальной энергии. Это Ад и Ночь, вырвавшиеся из подземных темниц – так комментирует Карлейль неистовую беспощадность отравленных собственной безнаказанностью толп. «Внезапно образовавшиеся самозваные суды заседают с разложенными перед ними тюремными реестрами; вокруг них стоит необычайный, дикий рев; внутри тюрьмы в ужасном ожидании сидят заключенные. <...> Добровольные экзекуторы хватают осужденного, он уже у внешних ворот; его «выпускают» или «ведут» не в Лафорс, а в ревущее море голов, под свод яростно занесенных сабель, пик и топоров, и он падает изрубленный. Падает другой, третий, образуется груда тел, и в канавах течет красная вода. Представьте себе этих людей, их потные, окровавленные лица, еще более жестокие крики женщин, потому что в толпе были и женщины, и брошенного в эту среду беззащитного человека!»[1, 383].
Из этих отрывков видно, что уже Томас Карлейль, его читатели, его современники сознавали почти всю основную проблематику толп, масс и массовых движений, которая в дальнейшем станет предметом теоретического изучения психологией, социологией, культурологией. Речь шла не только о том, почему и как из масс возникают толпы, но также о том, как ведет себя толпа, действующая – в согласии ее участников относительно целей и средств – как единый субъект, как в толпе люди влияют друг на друга, как пребывание в толпе изменяет индивидуальное сознание человека и каким он чувствует себя в массе таких же людей, как и он сам.
Начало социально-психологического изучения массовых явлений и толп обычно связывают с именами Габриэля Тарда, среди сочинений которого находим работы «Общественное мнение и толпа» (1902) и «Личность и толпа» (1903), и Гюстава Лебона, автора знаменитой «Психологии толп» (1896, рус. изд. - "Психология народов и масс", 1898 [2]). Фактической базой в изучении толп для Г. Лебона были, главным образом, памятные ему самому события дней Парижской коммуны (18.III–28.V.1871 г.), события Великой французской революции – по описаниям, взятым в изложении Ипполита Тэна (Taine, 1828-1893) в его работе "Происхождение современной Франции" (т. 1-3, 1876-93, рус. пер. 1907), а также материалы текущей прессы. Свои исходные позиции Гюстав Лебон (Lе Bon, 1841-1931) формулирует достаточно ясно.
Во-первых, переживаемое им время – это время перехода к новым формам общественной жизни. «Вступление народных классов на арену политической жизни, т.е. в действительности их постепенное превращение в руководящие классы, представляет одну из наиболее выдающихся характерных черт нашей переходной эпохи», - пишет он во Введении.[2,126] «Политические традиции, личные склонности монархов, их соперничество уже более не принимаются в расчет, и, наоборот, голос толпы становится преобладающим. Массы диктуют правительству его поведение, и именно к их желаниям оно и старается прислушаться. Не в совещаниях государей, а в душе толпы подготавливаются теперь судьбы наций», - замечает Лебон, - «в то время, как все наши древние верования колеблются и исчезают, старинные столпы общества рушатся друг за другом, могущество масс представляет собой единственную силу, которой ничто не угрожает и значение которой все увеличивается. Наступающая эпоха будет поистине эрой масс». «Характерным симптомом для наших дней является также согласие пап, королей и императоров давать интервью и, излагая свои мысли относительно данного предмета, отдавать их на суд толпы».[2,215] Все это делает необходимым «государственному человеку» изучать массы, даже «не для того, чтобы управлять массами, так как это уже невозможно, а для того, чтобы не давать им слишком много воли над собой».
Во-вторых, для Лебона является очевидным, что «при известных условиях <…> собрание людей имеет совершенно новые черты, отличающиеся от тех, которые характеризуют отдельных индивидов, входящих в состав этого собрания. Сознательная личность исчезает, причем чувства и идеи всех отдельных единиц, образующих целое, именуемое толпой, принимают одно и то же направление. Образуется коллективная душа, имеющая, конечно, временный характер, но и очень определенные черты». [2,131]
В-третьих, Лебон, не входит в обсуждение причин возникновения толп. Он сразу говорит: «Не имея возможности изучить здесь все степени организации толпы, мы ограничимся преимущественно толпой, уже совершенно организованной» [2,133], – и далее описывает психологические свойства и действия толп, уже существующих, лишь кое-где замечая о причинах их образования как о действии случайных факторов, тех или иных «соответствующих возбудителей», или при случае полагая достаточным сослаться весьма обобщенно, на то, что «собрания становятся толпой лишь в известные моменты» [2,348].
Толпа действует как единый субъект, замещающий собою множество индивидуальных субъектов, из которых она состоит: «Каковы бы ни были индивиды, составляющие ее, – пишет Лебон, – каков бы ни был их образ жизни, занятия, их характер или ум, одного их превращения в толпу достаточно для того, чтобы у них образовался род коллективной души, заставляющей их чувствовать, думать и действовать совершенно иначе, чем думал бы, действовал и чувствовал каждый из них в отдельности» [2,133].
«Появление этих новых специальных черт, характерных для толпы и притом не встречающихся у отдельных индивидов, входящих в ее состав, обусловливается различными причинами» [2,135]. «Первая из них {30} заключается в том, что индивид в толпе приобретает, благодаря только численности, сознание непреодолимой силы, и это сознание дозволяет ему поддаваться таким инстинктам, которым он никогда не дает волю, когда бывает один. <…> Вторая причина – заразительность <…> В толпе всякое чувство, всякое действие заразительно, и притом в такой степени, что индивид очень легко приносит в жертву свои личные интересы интересу коллективному. Подобное поведение, однако, противоречит человеческой природе, и потому человек способен на него лишь тогда, когда он составляет частицу толпы. Третья причина, и притом самая главная, <…> - это восприимчивость к внушению; <…> индивид, пробыв несколько времени среди действующей толпы, под влиянием ли токов, исходящих от этой толпы, или каких-либо других причин - неизвестно, приходит скоро в такое состояние, которое очень напоминает состояние загипнотизированного субъекта.<…> Сознательная личность у загипнотизированного совершенно исчезает, так же как воля и рассудок, и все чувства и мысли направляются волей гипнотизера». [2,136]. Следствием всех этих факторов является то, что толпа становится способной лишь к определенному роду действий - тем, которые основаны на привычных образах и чувствах, и не требуют сложных умозаключений, доступных только индивидуальному сознанию.
Лебон невысоко ставит интеллект и духовные достоинства толпы. «Становясь частицей организованной толпы, человек спускается на несколько ступеней ниже по лестнице цивилизации. В изолированном положении он, быть может, был бы культурным человеком; в толпе - это варвар, т.е. существо инстинктивное. <…> человек в толпе чрезвычайно легко подчиняется словам и представлениям, не оказавшим бы на него в изолированном положении никакого влияния, и совершает поступки, явно противоречащие и его интересам, и его привычкам. Индивид в толпе - это песчинка среди массы других песчинок, вздымаемых и уносимых ветром». «Такое именно соединение заурядных качеств в толпе и объясняет нам, почему толпа никогда не может выполнить действия, требующие возвышенного ума.<…>. В толпе может происходить накопление только глупости, а не ума. "Весь мир", как это часто принято говорить, никак не может быть умнее Вольтера, а наоборот, Вольтер умнее, нежели "весь мир", если под этим словом надо понимать толпу» [2, 137].
Гюстав Лебон пользуется широким набором понятий психологии индивидуальной личности, включая понятие бессознательного, чтобы приллжить их к психологии толпы как личности коллективной. Он отмечает ее импульсивность, изменчивость и раздражительность, податливость внушениям и легковерие, склонность к преувеличенности и односторонности чувств, нетерпимость, авторитетность и консерватизм. Психологический портрет толпы, созданный Лебоном, включает характеристику идей, которые способны ее вдохновить (эти идеи должны быть предельно упрощенными), и возможность сосуществования в душе толпы одновременно самых противоречивых идей; он описывает восприимчивость толпы к чудесному и то, что толпа руководствуется не рассудком, а образами, отмечая при этом особую чувствительность толпы к известным словесным формулам и символическим образам, умелое преподнесение которых толпе может сделать человека ее вождем и кумиром.
Слово «толпа» Лебон понимает предельно расширительно, включая сюда не только разнородные скопища и анонимные, например, уличные, толпы, но так же и более организованные – политические, хозяйственные и религиозные группы (армия, духовенство, буржуазия, рабочие, крестьянство). Наконец, в число толп Лебон включает такие специальные группы как коллегии присяжных в суде и парламентские собрания.[2,220] Он стремится убедить читателя в том, что люди, действующие в группах, не могут принять более мудрого или действенного решения, чем они же, решающие данную задачу индивидуально. Но он же признает невозможность противиться магии общераспространенных идей, среди которых «философия численности», т.е. представление о том, что в участии большинства «скрыто разрешение всех проблем».
Лебон был далек от оптимизма в оценке ближайших перспектив своего времени. Старший современник Освальда Шпенглера (Spengler, 1980-1936), автора знаменитого «Заката Европы» (1918), он связывал «век толп» с упадком цивилизации: «Владычество толпы всегда указывает на фазу варварства. Цивилизация предполагает существование определенных правил, дисциплину, переход от инстинктивного к рациональному, предвидений будущего, более высокую степень культуры, а это все условия, которых толпа, предоставленная сама себе, никогда не могла осуществить. Благодаря своей исключительно разрушающей силе, толпа действует, как микробы, ускоряющие разложение ослабленного организма или трупа. Если здание какой-нибудь цивилизации подточено, то всегда толпа вызывает его падение. Тогда-то обнаруживается ее главная роль, и на время философия численности является, по-видимому, единственной философией истории» [2,128].
Габриэль Тард (Tarde, 1843-1904), в основном, разделяет взгляды Г. Лебона на природу толпы: "Как ни разнятся толпы друг от друга по своему происхождению и по всем своим другим свойствам, некоторыми чертами они все похожи друг на друга; эти черты: чудовищная нетерпимость, забавная гордость, болезненная восприимчивость, доводящее до безумия чувство безнаказанности, рожденное иллюзией своего всемогущества, и совершенная утрата чувства меры, зависящая от возбуждения, доведенного до крайности взаимным разжиганием. Для толпы нет середины между отвращением и обожанием, между ужасом и энтузиазмом, между криками да здравствует! или смерть! - пишет Тард, - Да здравствует, это значит, да здравствует навеки. В этом крике звучит пожелание божественного бессмертия, это начало апофеоза. И достаточно мелочи,{31} чтобы обожествление превратилось в вечное проклятие" [2,282]. Вместе с тем, Тард гораздо большей снисходительностью, чем Лебон, описывает реальное разнообразие толп, замечая, что «толпы вообще в их совокупности далеко не заслуживают того дурного о них мнения относительно их, и которое при случае мог высказать и я сам. Если мы взвесим, - пишет Тард, - с одной стороны, ежедневные и универсальное действие любящей толпы, особенно же праздничных толп, а с другой – перемежающееся и местное действие ненавидящих толп, то мы должны будем признать с полным беспристрастием, что первые гораздо более содействовали сотканию и скреплению социальных уз, нежели вторые – разрыву местами этой ткани. <…> Таким образом, толпы, сборища, столкновения, обоюдные увлечения людей гораздо более полезны, нежели вредны для развития общественности. Но и здесь, как везде, видимое мешает думать о невидимом. Отсюда, без сомнения, происходит обычная суровость социолога по отношению к толпам» [2,289].
Основной вклад Габриэля Тарда в социально-психологическое изучение масс состоит в конституировании понятия «публика». В просторечии это слово нередко используется как синоним слова «толпа», например, публика в театре, кино, на выставке и т.п. Тард, однако, применяет этот термин в особом смысле – как рассеянную толпу, т.е. такое сообщество или агрегацию индивидов, которые не состоят в непосредственном – очевидном, физическом – общении, но составляют между собой единство опосредованно, через одновременное восприятие одних и тех же текстов. Прежде всего у него речь идет о массовых выпусках газет. Читатель, - пишет Тард, - «абсолютно не догадывается о том влиянии, которое оказывают на него масса других читателей. Оно, тем не менее, неоспоримо. Оно отражается на степени его интереса, который становится живее, если читатель знает или думает, что этот интерес разделяет более многочисленная или более избранная публика; оно отражается и на его суждении, которое стремится приспособиться к суждениям большинства или же избранных, смотря по обстоятельствам» [2, 261]. Эту массовую синхронизацию интересов Тард называет злободневностью. «Разве «злободневным» считается исключительно то, что только что случилось? – спрашивает Тард, и отвечает, - Нет, злободневным является все, что в данный момент возбуждает всеобщий интерес, хотя бы это был давно прошедший факт. В последние годы было «злободневно» все, что касается Наполеона; злободневно все то, что в моде».[2,261]. Тард считает, что «публика», как вид человеческой агрегации, это более сложная форма после обычной толпы («Толпа <…> представляет собою до некоторой степени явление из царства животных» [2, 251]).. Он пишет: «образование публики предполагает более духовную и общественную эволюцию, значительно более продвинувшуюся вперед, нежели образование толпы» [2, 262] и приводит классический пример образования публики как социокультурной общности: «Когда Библия была в первый раз издана в миллионах экземпляров, то обнаружилось в высшей степени новое и богатое неисчислимыми последствиями явление, а именно, благодаря ежедневному и одновременному чтению одной и той же книги, т.е. Библии, соединенная масса ее читателей почувствовала, что составляет новое социальное тело, отделенное от церкви» (Тард имеет в виду формирование протестантизма в XVI веке – М.Н.)[2,263].
Тард не упустил из виду и то соображение, что «публика, в конце концов есть известный род коммерческой клиентуры (имеется в виду круг постоянных покупателей и заказчиков – М.Н.). Уже одно то, что люди известного круга покупают продукты в магазинах одного разряда, одеваются у одной модистки или портного, посещают один и тот же ресторан, - устанавливает между ними известную социальную связь и предполагает между ними сродство, которое укрепляется и подчеркивается этой связью» [2,270]. Таким образом, Габриэль Тард дал отчетливый образ важнейших черт нарождавшейся на пороге ХХ века новой, массовой, цивилизации, основанной на технических средствах массовой коммуникации, массовом коммерческом производстве и потреблении, которое в глазах заметной части современников Тарда уже приобрело культурное, самоопределительное значение.
Третьим блоком в классическом фундаменте психологического изучения масс стала работа Зигмунда Фрейда (Freud, 1856-1939) «Психология масс и анализ человеческого ’Я’» (1921)[3] В этом сочинении Фрейд высказывается в целом одобрительно о «Психологии толп» Лебона, обращая внимание на попытки его и других авторов дать теоретическое объяснение известным явлениям массового поведения.
Впрочем, сам Фрейд предпочитает говорить не о поведении толпы, а об особенностях поведения индивидов, ставших участниками толпы. «...если бы психология, наблюдающая склонности и ис¬ходящие из первичных позывов импульсы, мотивы и наме¬рения отдельного человека вплоть до его поступков и отно¬шений к наиболее близким ему людям, полностью свою за¬дачу разрешила и все эти взаимосвязи выяснила, то она вне¬запно оказалась бы перед новой неразрешенной задачей. Психологии пришлось бы объяснить тот поразительный факт, что этот ставший ей понятным индивид при определен¬ном условии чувствует, думает и поступает совершенно иначе, чем можно было бы от него ожидать, и условием этим является его включение в человеческую толпу, приобретшую свойство «психологической массы»[3,281].
Отмечая, что психология масс находится еще «в зачаточном состоянии», Фрейд так формулирует основные вопросы этой области психологии: «Что такое "масса", благодаря чему она приобретает способность оказывать такое сильное влияние на душевную жизнь индивида и в чем заключается душевное изменение, к которому она обязывает индивида? Ответ на эти три вопроса является задачей теоретической психологии».{32} Из его дальнейшего изложения хорошо видно, что все эти три вопроса касаются взаимосвязанных условий, что, например, «масса» и есть результат взаимовлияния множества людей на «душевную жизнь» каждого из них: «Есть идеи и чувства, которые проявляются или превращаются в действие только у индивидов, соединенных в массы»[3,282].
Фрейд замечает, что люди, добровольно сходящиеся в массу, находят в этом удовольствие, которое сопровождается возникновением у них общей симпатии ко всем участникам «своей» толпы (Фрейд называет это чувством «привязанности»): «... простая человеческая толпа еще не есть масса, пока в ней не установились вышеуказанные связи; однако нужно было бы признать, что в любой человеческой толпе очень легко возникает тенденция к образованию психологической массы». [3,307] «Пока продолжается соединение в массу и до пределов его действия, индивиды ведут себя, как однородные, терпят своеобразие другого, равняются с ним и не испытывают к нему чувства отталкивания» [3,309].
Механизм этого душевного единения людей в массе Фрейд описывает как одновременное действие двух факторов. С одной стороны, у толпы должен быть общепризнанный обладающий престижем (обаянием) авторитет, вождь или некая справедливая идея, которые признаются всеми как бесспорное оправдание интереса, объединившего эту толпу. Вождю (авторитету, идее) передаются функции, обычно присущие индивидуальному сознанию человека – «самонаблюдения, моральной совести, цензуры» – всего того, что психоаналитик называет «Я»-идеалом, и что в моральных категориях можно назвать еще совестью и личной ответственностью. Добровольный отказ от индивидуальной самокритики, основанной на общественной морали и общекультурных представлениях, и отказ от индивидуальных побуждений замещается в человеке подчинением критике со стороны толпы и ее вождя, основанной или оправданной сиюминутными требованиями ситуации. В толпе «совершенно очевидна опасность массе противоречить, и можно себя обезопасить, следуя окружающему тебя примеру, то есть иной раз даже «по-волчьи воя».[3,294] Повинуясь этому новому авторитету, нужно выключить из деятельности свою прежнюю "совесть" и поддаться при этом заманчивой перспективе получения удовольствия, являющегося результатом упразднения задержек. У Фрейда здесь речь идет о задержках индивидом таких действий, к которым он испытывает побуждение, но знает, что поступать так не следует. В толпе некоторые из таких действий становятся возможными.
С другой стороны, люди, знающие о других в «своей» в толпе, что они одинаково делегировали свою совесть и ответственность своему вождю, лидеру или своей общей справедливой идее, начинают все чувствовать себя бесконечно близкими между собой (Фрейд называет это идентификацией). «Сущность массы без учета роли вождя недоступна пониманию», - говорит Фрейд. [3,325] В пример он приводит толпу поклонниц (сейчас бы сказали, «фанатов»): «Вспомним только толпы восторженно влюбленных женщин и девушек, теснящихся после выступления вокруг певца или пианиста. Каждая из них не прочь бы, конечно, приревновать каждую другую, ввиду же их многочисленности и связанной с этим невозможностью овладеть предметом своей влюбленности они от этого отказываются и, вместо того чтобы вцепиться друг другу в волосы, действуют как единая масса, поклоняются герою сообща и были бы рады поделиться его локоном. Исконные соперницы, они смогли отождествить себя друг с другом из одинаковой любви к одному и тому же объекту».[3,326]. «Первичная (т.е. стихийно образовавшаяся – М.Н.) масса является множеством индивидов, поставивших один и тот же объект на место своего "Я"-идеала и идентифицировавшихся вследствие этого друг с другом в своем "Я", - резюмирует в терминах психоанализа Фрейд.[3,322]
Социальным последствием этих психологических процессов становится социальная справедливость, особенный «дух общественности, esprit de corps» - корпоративный дух (…), - пишет Фрейд. - Никто не должен посягать на выдвижение, каждый должен быть равен другому и равно обладать имуществом. Социальная справедливость означает, что самому себе во многом отказываешь, чтобы и другим надо было себе в этом отказывать или, что то же самое, они бы не могли предъявлять на это прав. Это требование равенства есть корень социальной совести и чувства долга».[3,326] И далее: «Масса требует строгого соблюдения равенства.(…) Но не забудем одного: требование равенства массы относится только к участникам массы, но не к вождю. Всем участникам массы нужно быть равными между собой, но все они хотят власти над собою одного. Множество равных, которые могут друг с другом идентифицироваться, и один-единственный, их всех превосходящий, — вот ситуация, осуществленная в жизнеспособной массе».[3,327]
В интервале времени между Французской революцией и Первой мировой войной в общественной жизни западных стран массовые явления стали повседневными. Их изучение столкнулось с двойственной природой массы: как суммы индивидов, с одной стороны, и как коллективного единства, с другой. Обоснование второго тезиса явилось основной задачей первых исследователей массовых социальных образований. Рассмотренные выше работы, признанные классическими, утвердили идею коллективности как единства, положив основу социальной психологии и культурологии масс.
–––––––––––––––––
1. Карлейль, Томас. Французская революция. История. – М., 1991.
2. Психология толп. – М., 1998.
3. Фрейд, З. Тотем и табу. – М., 1997. – С. 279-348.
пятница, 24 апреля 2009 г.
РЕЦЕНЗИИ
«ЧЕЛОВЕК В СВОЕМ УМЕ НЕ ЗАДАЕТ ТАКИХ ВОПРОСОВ»
http://club.sunround.com/22/149_naidorf.htm
Журнал «22» издательства «Москва-Иерусалим» в Одессе появляется редко. А жаль. Наверное, это один из лучших журналов на русском по качеству языка и материалов. Точнее сказать, по частоте появления в нем текстов (стихотворных, прозаических и публицистических), о которых можно сказать, что они написаны умно, глубоко и со знанием дела. И очень часто талантливо.
Недавно достался мне (подарили) номер 145, а в нем – повесть Анны Соловей «Йорик». Прочел и, как говорится, «не могу молчать». Об авторе сказано: тележурналист, живет в Иерусалиме. Из Интернета выяснилось, что происходит из Ленинграда. И еще, как оказалось, эта вещь доступна в Сети [http://komnata.frogpro.ru/Members/Solovey/Iorik9.doc], хотя «с листа» и с экрана она читается совсем по-разному. По-моему, с экрана она не может произвести глубокого впечатления, потому что предполагает интимную близость, а экран – как витринное стекло – демонстрирует, но не роднит.
Жанровое определение «повесть» к «Йорику» не подходит. В журнале сказано – «проза». Так правильнее. По идее в повести должны быть персонажи, и в «Йорике» их вроде бы много, но в литературном смысле их нет, они личностно не прописаны и при чтении спутываются. Это скорее – художественно написанное эссе, у которого один персонаж – автор. А каждое из имен – это название одной из предельных ситуаций, в которой бег повседневности уже не спасает от главных вопросов. Основная ситуация – юноша, тяжко страдающий онкологическим заболеванием в иерусалимской больнице. Значит, все, кто рядом, больные и здоровые, вынуждены определяться: пациенты, родители, друзья, врачи, медсестры и даже раввин, проповедующий в больнице на Песах.
В жизни все сплетены теснейшим образом. И эта неустранимая стесненность человеческая – в больничной палате, в семье, на работе, в подорванном террористом автобусе – один из абсолютов современного бытия. В этой стесненности мы равны. Еще один абсолют, объединяющий всех – смерть. Вот, собственно, и все в современном мире, где Б-г, Природа и нравственность признаны факультативными регуляторами, т.е. предметами веры по личному выбору. Исходные данные налицо. «Тут у нас ничего не скрывают. Справляйся сам, как можешь», – читаем в самом начале текста. Отсюда – поток вопросов, которыми персонажи обогащают друг друга, точнее, читателя. Эссе Анны Соловей – о мучительных поисках такой картины мира, которая могла бы примирить, вдохновить и утешить, имея в основании лишь два этих абсолюта: смерть и стесненность человеческого бытия. Ничего себе задачка, не правда ли? «Человек в своем уме не задает таких вопросов», – читаем в «Йорике».
Важнейшая вещь – в этих условиях сохранить, отстоять собственное достоинство. Обсуждается все, на что можно опереться. Можно, вроде бы, на воспоминания и фантазии. Но: «все мечтают облапить привидение руками. Идиотство. А как правда что-то нащупают, так начинают орать от страха, как сумасшедшие... » (Главка «Шиповник»). Жуткий старик Гриша, умирающий сосед по палате, находит себе опору в беспредельном эгоизме: «А старик вот что сделал. Сидел, смотрел, смотрел на меня и говорит, - Ну и говно же ты, - а сам улыбается» (название главки «Гордость»). Женщины в «Йорике» ищут опору в любви. Ну, да, если в условии – стеснение, то в ответе должна быть любовь. «Мы обнялись очень сильно, так тяжело быть отдельно друг от друга, и волосы у нее пахли шиповником» (главка «Ангелы»). Мужчины – в семье: «он хочет семью и ему не стыдно этого сказать: покоя. Жизнь и так всех мучает, зачем еще добавлять? Он хочет простоты в отношениях, жалости и взаимной поддержки» («Счастье»). Ни один из ответов в «Йорике» не окончательный. Думай, читатель.
Особенно хорош язык. Литературен, - хотя имитирует обыденную речь, - до такой степени, что цитаты из Арсения Тарковского не «выпирают».
Такой вот, неожиданный подарок незнакомого со-мыслящего и со-чувствующего человека, Анны Соловей.
Спасибо!
****************************************************************
ОДЕССИТ, ИЗРАИЛЬТЯНИН, ПИСАТЕЛЬ
http://club.sunround.com/22/150_naidorf.htm
Яков Шехтер называет себя литератором. Наверное, потому, что он еще помнит об особой роли писателя в русской культуре - быть учителем и проповедником, быть защитником бесправных и безгласных. В России, стране, где ограничение самовластия и общественный интерес никогда не были обеспечены парламентом и законом, общественная справедливость давно уже стала делом совести отдельных людей. В русской культуре их называли интеллигентами. Писатели в России считались интеллигентами по долгу и призванию. Пишущий по-русски, израильтянин Яков Шехтер не хочет быть "русским писателем" в этом старом смысле. Он по-другому писатель - увлекательный рассказчик, фантазер и даже религиозный философ. Еврейский философ, нужно уточнить.
Я только что прочел его роман "Астроном" и затрудняюсь сказать определенно, о чем он. Не о событиях русско-японской войны, которые описаны не менее, чем на четверти страниц книги. Не о жизни старинного уральского города Кургана (еще полромана). Конечно же, не об астрономии и строительстве телескопа. Обо всем этом написано в книге со знанием технологических подробностей и с живейшим интересом к этим предметным обстоятельствам жизни немногочисленных, правда, персонажей. Но в том-то и дело, что жизнь шехтеровских персонажей - и в России, и на Земле Израиля - приобретает полносмысленность тогда, когда они находят в себе стремление и душевные силы вырваться из вязкой рутины повседневности.
Матрос русского флота, честно исполняя свой долг, никогда не забывает молиться своему еврейскому Б-гу. Советский школьник, внук того матроса, лазит по ночам на башню к чудику-поляку, чтобы с ним вместе строить телескоп и вдумываться (не только всматриваться) в звездное небо. Солдат-резервист прерывает рутину постовой службы у гробницы праотцев в Хевроне субботой в доме поселенца, который открывает ему тайные смыслы этого священного места. Один из мотивов романа, на мой слух, это предупреждение об опасности растворения в повседневности, каким бы соблазнительным оно ни показалось.
Подросший ученик астронома-отшельника не упустил представившегося ему шанса покинуть свое избранничество, направиться к успеху и признанию, стать как все. Это так по-человечески! "Трепещущая ниточка единомыслия никогда еще не связывала его сразу со столькими людьми, и это новое для него чувство наполнило грудь радостью. Небо сразу подпрыгнуло вверх, ветерок перестал обжигать, и виды на предстоящий день показались такими сладкими, что у него замерло под ложечкой", - Шехтер пишет "показалось", потому что в момент наивысшего счастья его персонаж погибает.
В дневнике моряка-деда, заботливо переведенного мамой с идиша на русский, Миша прочел солдатскую запись: "Рядом тяжело дышат, храпят соседи по землянке, возможно, те самые люди, рядом с которыми мне придется умереть и быть похороненным вместе. Провести вечность рядом с ними - это ли не страшнейшее из наказаний! Ведь из могилы не убежишь и соседей не переменишь. Придется лежать бок о бок, дожидаясь конца времен". И в другом месте о том же: "…Я все больше и больше склоняюсь к мысли, что человеческое общество, в том виде, в каком оно существует сегодня, плохо устроено для совместного проживания".
Собственно, искусство жизни романных персонажей состоит в том, чтобы повседневностью не загораживать себя от чуда своего присутствия, которым Всевышний оберегает их от одиночества.
Для Якова Шехтера чудо в том, что он писатель ("Б-гом данный"!). Он высказывается добротной реалистической русской прозой, впрочем, плохо приспособленной к мистике религиозных намеков, символов, легенд и преданий. Он сам чувствует, что сидит на двух стульях, рискуя упасть промеж них на пол. Но держится. Ловко держится. Тем и интересен.
"За тонкой кожурой рассказов пульсировала энергия Моше. Ажурная сетка сюжетов едва сдерживала его напор". Сказано об еврее-переселенце из Хеврона. Очень подходит к тому, что можно сказать об авторе романа.
------------------------------------------------------------------------
НА ГРАНИ КУЛЬТУР
http://frodian.livejournal.com/19636.html
Рояль – одно из немногих оставшихся в употреблении механических устройств XVIII века. Внутри у него стерженьки, рычажки, толкатели, пружинки, шарниры, молоточки. Точный технический расчет и никакой тайны. Кажется, что звучание его должно быть бездушным и немного загадочным, как в механических «часах с музыкой» – что-то вроде того музыкального «логотипа», который в начале каждого часа посылает в эфир радио «Гармония мира».
На самом деле рояль может звучать бесконечно разнообразно и одухотворенно. Музыканты-романтики, признавшие в XIX веке рояль совершеннейшим из музыкальных инструментов, научились выражать на нем разнообразные оттенки человеческих чувств. Но душа рояля всякий раз – это душа управляющего его механикой артиста. Двести лет одно за другим поколения артистов накапливают – из рук в руки непрерывно – и умножают тончайшею технику взаимодействия: человек сливается с механизмом, рождая музыку. Поистине, артист, сумевший унаследовать эту школу – бесценное и редкое достояние современности!
И в буквальном смысле – дорогое. С тех пор, как мы вступили на путь рыночно-демократического устройства жизни, поддерживать былую концертную жизнь стало для нас не по карману. Гастрольные пути крупных артистов пролегают теперь в дали от Одессы.
Но бывают подарки. В ноябре с.г. посольство Франции в Украине совместно с «Французским Альянсом» организовали в Одессе концерт великолепной пианистки Ванессы Вагнер. Сначала – наивно и смешно – слушателям сообщили все, что они должны думать о предстоящем выступлении: «Игра этой пианистки отличается необыкновенным очарованием, тревожной чуткостью, поэтому слушатель воспринимает ее музыку с большим эмоциональным напряжением». Реклама может и соврать, но эта оказалось правдой. Чуткость к каждому звуку, достоинство подлинности и доверительная простота – все вместе в игре пианистки очаровало. Как оказалось, надолго.
В центре программы – национальный французский гений – Клод Дебюсси. Искусство музыкальных событий, изысканно сотканных из фраз, звуковых кластеров, сочетаний тембров, пауз и других элементов музыкального вещества. Так трактует его, надо сказать, с редкостной убедительностью, артистка – как первоисточник музыки ХХ века.
Но вот что интересно и необыкновенно поучительно: сыгранные в таком же ключе Прелюдии Рахманинова не произвели никакого впечатления. Этот бесконечно русский композитор был младшим современником Дебюсси, он знал все новации своего времени, но его мышление оставалось классическим. Невидимая граница между культурами модерна и классики иногда оказывается непреодолимой: кто мыслит классически, т.е. психологически и даже может быть сюжетно, не может полюбить эстетику утонченных модернистских абстракций. И наоборот. Ванесса Вагнер, как показалось, «пошла напролом», заменив «русский дух» Рахманинова французским. Не получилось.
Зато поразительно содержательной была ее трактовка сонаты Шуберта. Сосредоточенная печаль, мужественно уравновешенная, даже просветленная безнадежность. Нужна музыка, чтобы выразить эти сложные душевные состояния.
Когда играет Ванесса Вагнер, кажется, что в этот момент нет ничего важнее, чем слушать ее. Это и есть – большой артистический талант.
http://club.sunround.com/22/149_naidorf.htm
Журнал «22» издательства «Москва-Иерусалим» в Одессе появляется редко. А жаль. Наверное, это один из лучших журналов на русском по качеству языка и материалов. Точнее сказать, по частоте появления в нем текстов (стихотворных, прозаических и публицистических), о которых можно сказать, что они написаны умно, глубоко и со знанием дела. И очень часто талантливо.
Недавно достался мне (подарили) номер 145, а в нем – повесть Анны Соловей «Йорик». Прочел и, как говорится, «не могу молчать». Об авторе сказано: тележурналист, живет в Иерусалиме. Из Интернета выяснилось, что происходит из Ленинграда. И еще, как оказалось, эта вещь доступна в Сети [http://komnata.frogpro.ru/Members/Solovey/Iorik9.doc], хотя «с листа» и с экрана она читается совсем по-разному. По-моему, с экрана она не может произвести глубокого впечатления, потому что предполагает интимную близость, а экран – как витринное стекло – демонстрирует, но не роднит.
Жанровое определение «повесть» к «Йорику» не подходит. В журнале сказано – «проза». Так правильнее. По идее в повести должны быть персонажи, и в «Йорике» их вроде бы много, но в литературном смысле их нет, они личностно не прописаны и при чтении спутываются. Это скорее – художественно написанное эссе, у которого один персонаж – автор. А каждое из имен – это название одной из предельных ситуаций, в которой бег повседневности уже не спасает от главных вопросов. Основная ситуация – юноша, тяжко страдающий онкологическим заболеванием в иерусалимской больнице. Значит, все, кто рядом, больные и здоровые, вынуждены определяться: пациенты, родители, друзья, врачи, медсестры и даже раввин, проповедующий в больнице на Песах.
В жизни все сплетены теснейшим образом. И эта неустранимая стесненность человеческая – в больничной палате, в семье, на работе, в подорванном террористом автобусе – один из абсолютов современного бытия. В этой стесненности мы равны. Еще один абсолют, объединяющий всех – смерть. Вот, собственно, и все в современном мире, где Б-г, Природа и нравственность признаны факультативными регуляторами, т.е. предметами веры по личному выбору. Исходные данные налицо. «Тут у нас ничего не скрывают. Справляйся сам, как можешь», – читаем в самом начале текста. Отсюда – поток вопросов, которыми персонажи обогащают друг друга, точнее, читателя. Эссе Анны Соловей – о мучительных поисках такой картины мира, которая могла бы примирить, вдохновить и утешить, имея в основании лишь два этих абсолюта: смерть и стесненность человеческого бытия. Ничего себе задачка, не правда ли? «Человек в своем уме не задает таких вопросов», – читаем в «Йорике».
Важнейшая вещь – в этих условиях сохранить, отстоять собственное достоинство. Обсуждается все, на что можно опереться. Можно, вроде бы, на воспоминания и фантазии. Но: «все мечтают облапить привидение руками. Идиотство. А как правда что-то нащупают, так начинают орать от страха, как сумасшедшие... » (Главка «Шиповник»). Жуткий старик Гриша, умирающий сосед по палате, находит себе опору в беспредельном эгоизме: «А старик вот что сделал. Сидел, смотрел, смотрел на меня и говорит, - Ну и говно же ты, - а сам улыбается» (название главки «Гордость»). Женщины в «Йорике» ищут опору в любви. Ну, да, если в условии – стеснение, то в ответе должна быть любовь. «Мы обнялись очень сильно, так тяжело быть отдельно друг от друга, и волосы у нее пахли шиповником» (главка «Ангелы»). Мужчины – в семье: «он хочет семью и ему не стыдно этого сказать: покоя. Жизнь и так всех мучает, зачем еще добавлять? Он хочет простоты в отношениях, жалости и взаимной поддержки» («Счастье»). Ни один из ответов в «Йорике» не окончательный. Думай, читатель.
Особенно хорош язык. Литературен, - хотя имитирует обыденную речь, - до такой степени, что цитаты из Арсения Тарковского не «выпирают».
Такой вот, неожиданный подарок незнакомого со-мыслящего и со-чувствующего человека, Анны Соловей.
Спасибо!
****************************************************************
ОДЕССИТ, ИЗРАИЛЬТЯНИН, ПИСАТЕЛЬ
http://club.sunround.com/22/150_naidorf.htm
Яков Шехтер называет себя литератором. Наверное, потому, что он еще помнит об особой роли писателя в русской культуре - быть учителем и проповедником, быть защитником бесправных и безгласных. В России, стране, где ограничение самовластия и общественный интерес никогда не были обеспечены парламентом и законом, общественная справедливость давно уже стала делом совести отдельных людей. В русской культуре их называли интеллигентами. Писатели в России считались интеллигентами по долгу и призванию. Пишущий по-русски, израильтянин Яков Шехтер не хочет быть "русским писателем" в этом старом смысле. Он по-другому писатель - увлекательный рассказчик, фантазер и даже религиозный философ. Еврейский философ, нужно уточнить.
Я только что прочел его роман "Астроном" и затрудняюсь сказать определенно, о чем он. Не о событиях русско-японской войны, которые описаны не менее, чем на четверти страниц книги. Не о жизни старинного уральского города Кургана (еще полромана). Конечно же, не об астрономии и строительстве телескопа. Обо всем этом написано в книге со знанием технологических подробностей и с живейшим интересом к этим предметным обстоятельствам жизни немногочисленных, правда, персонажей. Но в том-то и дело, что жизнь шехтеровских персонажей - и в России, и на Земле Израиля - приобретает полносмысленность тогда, когда они находят в себе стремление и душевные силы вырваться из вязкой рутины повседневности.
Матрос русского флота, честно исполняя свой долг, никогда не забывает молиться своему еврейскому Б-гу. Советский школьник, внук того матроса, лазит по ночам на башню к чудику-поляку, чтобы с ним вместе строить телескоп и вдумываться (не только всматриваться) в звездное небо. Солдат-резервист прерывает рутину постовой службы у гробницы праотцев в Хевроне субботой в доме поселенца, который открывает ему тайные смыслы этого священного места. Один из мотивов романа, на мой слух, это предупреждение об опасности растворения в повседневности, каким бы соблазнительным оно ни показалось.
Подросший ученик астронома-отшельника не упустил представившегося ему шанса покинуть свое избранничество, направиться к успеху и признанию, стать как все. Это так по-человечески! "Трепещущая ниточка единомыслия никогда еще не связывала его сразу со столькими людьми, и это новое для него чувство наполнило грудь радостью. Небо сразу подпрыгнуло вверх, ветерок перестал обжигать, и виды на предстоящий день показались такими сладкими, что у него замерло под ложечкой", - Шехтер пишет "показалось", потому что в момент наивысшего счастья его персонаж погибает.
В дневнике моряка-деда, заботливо переведенного мамой с идиша на русский, Миша прочел солдатскую запись: "Рядом тяжело дышат, храпят соседи по землянке, возможно, те самые люди, рядом с которыми мне придется умереть и быть похороненным вместе. Провести вечность рядом с ними - это ли не страшнейшее из наказаний! Ведь из могилы не убежишь и соседей не переменишь. Придется лежать бок о бок, дожидаясь конца времен". И в другом месте о том же: "…Я все больше и больше склоняюсь к мысли, что человеческое общество, в том виде, в каком оно существует сегодня, плохо устроено для совместного проживания".
Собственно, искусство жизни романных персонажей состоит в том, чтобы повседневностью не загораживать себя от чуда своего присутствия, которым Всевышний оберегает их от одиночества.
Для Якова Шехтера чудо в том, что он писатель ("Б-гом данный"!). Он высказывается добротной реалистической русской прозой, впрочем, плохо приспособленной к мистике религиозных намеков, символов, легенд и преданий. Он сам чувствует, что сидит на двух стульях, рискуя упасть промеж них на пол. Но держится. Ловко держится. Тем и интересен.
"За тонкой кожурой рассказов пульсировала энергия Моше. Ажурная сетка сюжетов едва сдерживала его напор". Сказано об еврее-переселенце из Хеврона. Очень подходит к тому, что можно сказать об авторе романа.
------------------------------------------------------------------------
НА ГРАНИ КУЛЬТУР
http://frodian.livejournal.com/19636.html
Рояль – одно из немногих оставшихся в употреблении механических устройств XVIII века. Внутри у него стерженьки, рычажки, толкатели, пружинки, шарниры, молоточки. Точный технический расчет и никакой тайны. Кажется, что звучание его должно быть бездушным и немного загадочным, как в механических «часах с музыкой» – что-то вроде того музыкального «логотипа», который в начале каждого часа посылает в эфир радио «Гармония мира».
На самом деле рояль может звучать бесконечно разнообразно и одухотворенно. Музыканты-романтики, признавшие в XIX веке рояль совершеннейшим из музыкальных инструментов, научились выражать на нем разнообразные оттенки человеческих чувств. Но душа рояля всякий раз – это душа управляющего его механикой артиста. Двести лет одно за другим поколения артистов накапливают – из рук в руки непрерывно – и умножают тончайшею технику взаимодействия: человек сливается с механизмом, рождая музыку. Поистине, артист, сумевший унаследовать эту школу – бесценное и редкое достояние современности!
И в буквальном смысле – дорогое. С тех пор, как мы вступили на путь рыночно-демократического устройства жизни, поддерживать былую концертную жизнь стало для нас не по карману. Гастрольные пути крупных артистов пролегают теперь в дали от Одессы.
Но бывают подарки. В ноябре с.г. посольство Франции в Украине совместно с «Французским Альянсом» организовали в Одессе концерт великолепной пианистки Ванессы Вагнер. Сначала – наивно и смешно – слушателям сообщили все, что они должны думать о предстоящем выступлении: «Игра этой пианистки отличается необыкновенным очарованием, тревожной чуткостью, поэтому слушатель воспринимает ее музыку с большим эмоциональным напряжением». Реклама может и соврать, но эта оказалось правдой. Чуткость к каждому звуку, достоинство подлинности и доверительная простота – все вместе в игре пианистки очаровало. Как оказалось, надолго.
В центре программы – национальный французский гений – Клод Дебюсси. Искусство музыкальных событий, изысканно сотканных из фраз, звуковых кластеров, сочетаний тембров, пауз и других элементов музыкального вещества. Так трактует его, надо сказать, с редкостной убедительностью, артистка – как первоисточник музыки ХХ века.
Но вот что интересно и необыкновенно поучительно: сыгранные в таком же ключе Прелюдии Рахманинова не произвели никакого впечатления. Этот бесконечно русский композитор был младшим современником Дебюсси, он знал все новации своего времени, но его мышление оставалось классическим. Невидимая граница между культурами модерна и классики иногда оказывается непреодолимой: кто мыслит классически, т.е. психологически и даже может быть сюжетно, не может полюбить эстетику утонченных модернистских абстракций. И наоборот. Ванесса Вагнер, как показалось, «пошла напролом», заменив «русский дух» Рахманинова французским. Не получилось.
Зато поразительно содержательной была ее трактовка сонаты Шуберта. Сосредоточенная печаль, мужественно уравновешенная, даже просветленная безнадежность. Нужна музыка, чтобы выразить эти сложные душевные состояния.
Когда играет Ванесса Вагнер, кажется, что в этот момент нет ничего важнее, чем слушать ее. Это и есть – большой артистический талант.
четверг, 9 апреля 2009 г.
Найдорф М.И. Культурологический анализ в учебном процессе: анализ одной новеллы из сборника XIII века ‘Il Novellino’
Статья опубликована: Культурологический анализ в учебном процессе: анализ одной новеллы из сборника XIII века ‘Il Novellino’ М. И. Найдорф. - // Вопросы культурологии. - 2006. - N 7. - С. 33-36.
{Фигурными скобками обозначен конец каждой страницы в журнале}
Обучение студентов навыкам анализа текстов и других артефактов инокультурного происхождения составляет одну из постоянных, “сквозных” целей преподавания дисциплин всего культурологического цикла. В данной статье содержится пример анализа одной раннеренессансной новеллы из сборника “Новеллино”. Задача анализа - установить правильный, исторически обоснованный способ понимания текста, отвечающий намерениям автора и читателей, которым данный текст был первоначально адресован.
Первичным материалом при изучении особенностей той или иной культурной системы служат элементы ее цивилизации (вещи, тексты, институты и т.п.). Однако, правильное истолкование их культурного смысла нередко составляет проблему. Взгляды и поступки людей другой (например, средневековой) культуры порой трудно объяснимы с позиций нынешнего здравого смысла, поскольку они продиктованы совсем иными, чем современные, представлениями о достойных (недостойных), одобряемых (порицаемых) целях и действиях и имеют свое последнее обоснование в других, чем привычные нам, общепринятых представлениях об устройстве мира и месте человека в нем. То, что очевидно в одной культуре, не очевидно в другой, и там, где необходимо покинуть очевидности своей культуры ради очевидностей другой, возникает нужда в культурологическом анализе.
При изучении культуры Возрождения широко используются фрагменты из памятника итальянской литературы XIII века сборника “Новеллино”[1]. Составленный из ста весьма разнообразных и часто остроумных коротких рассказов, “Новеллино” свидетельствуют о раннем наступлении эпохи Возрождения в Италии: и язык, и литературный стиль этой беллетристики явно отвечали уже новому, ренессансному по своей сущности, чувству жизни и новым идеям. С другой стороны, вкусы неизвестного автора сборника, и его читателей все еще были глубоко укоренены в традициях средневековой литературы, в которой большое место занимали короткие повествовательные жанры, такие, например, как жития святых и “exempla” (“примеры”) – воспитательные рассказы, призванные научить правильному мышлению и поведению. Но если “примеры” можно считать устным жанром, поскольку они чаще всего звучали в церковных проповедях и для них создавались, то новеллы сборника – это уже письменная литература, расходившаяся в рукописных копиях, хотя и унаследовавшая признаки устного жанра. В “Новеллино” мы можем ощутить как усилие автора вырваться из средневековой традиции, чтобы ответить вкусам и устремлениям новых читателей, так и верность привычным чертам средневековых воспитывающих рассказов, благодаря чему новеллы сборника сохранили свой наставительный смысл, уравновешенный, однако, достоинствами развлекательности и ясности литературного стиля.
Одна из новелл сборника (‘Новелла ХС’) рассказывает “О том, как император Фридрих убил своего сокола”. Вот ее текст.{33}
“Император Фридрих отправился однажды на соколиную охоту. И был у него превосходный сокол, которого он очень ценил, больше даже, чем какой-нибудь город. Спустил его на журавля, взлетевшего высоко. Сокол поднялся гораздо выше него. Но, увидев под собой орленка, погнал его к земле и так ударил, что убил.
Император подбежал, думая, что это журавль, и увидел, что произошло. В гневе он позвал палача и приказал отсечь соколу голову за то, что тот умертвил своего государя”.
Рассказ, который при неподготовленном чтении кажется немного странным, представляет собой не совсем то, за что, как кажется, он себя выдает: навряд ли стоит понимать его в духе “светской хроники” как случай из жизни знаменитости XIII века. Но чтобы прояснить первоначальный смысл новеллы, созданной семь веков назад, следует попытаться выявить в ее содержании свидетельства, указывающие на те представления о мироустройстве, которые объединяли ее автора и читателя, а также представления о цели, ради которой подобные тексты создавались, хранились и воспроизводились, т.е. прибегнуть к культурологическому анализу новеллы.
Начать следует с ситуации, описанной в новелле (ситуация – это системный объект, возникающий вследствие и на время протекания человеческий деятельности). Анализ ситуации предполагает определение субъекта деятельности, образовавшей данную ситуацию, значимых элементов ситуации и смыслов (значений), которыми эти элементы в рамках данной ситуации наделены. В ‘Новелле ХС’ субъектом (создателем) описываемой ситуации определен император, совершающий соколиную охоту, значимыми ее элементами названы журавль, сокол, орленок и палач, причем, три первых персонажа даны в иерархически соотносительном значении: орленок – сокол – журавль.
В нормальное развертывание ситуации здесь вкраплена неожиданность: сокол, в нарушение определенного ему подчинения, выступает субъектом собственной деятельности, смещая тем самым исходный порядок значений. Вследствие этого, охота императора превращается в испытание верности сокола и его казни. Казнь вообще – это особого рода ритуальное убийство; здесь она служит указанием на исключительное право императора на субъективность и власть. Таким образом, ситуация, описанная в ‘Новелле ХС’, в конце ее чтения должна быть переосмыслена по сравнению с началом: выясняется, что это не сообщение об императорской охоте, а сообщение об иерархии и власти. Иначе говоря, в форме рассказа о частном событии, это сообщение утверждает порядок, имеющий всеобщий смысл (вроде того, что “всякая власть ослушника карает”). Характерные черты таких сообщений – условные действующие лица и возможность случиться везде и всегда. А умение видеть в обособленном сюжете пример чего-то более масштабного и значительного, т.е. прочесть его аллегорически, как читают евангельскую притчу о талантах, например, вырабатывался длительной традицией фольклорно-мифологического и средневекового религиозного осмысления мира.
В новелле, однако, указано собственное имя – императора Фридриха. Именование субъекта ситуации именем исторического лица помещает притчу в иной историко-культурный контекст. Для читателя-современника “Новеллино” имя императора Фридриха указывало на конкретную личность, с которой был связан целый комплекс представлений, часть из которых имела фактическое, а часть – легендарное обоснование.
Фридрих II Гогенштауфен (Friedrich II Hohenstaufen, 1198-1250) был королем Сицилии (как Фридрих I) с 1197, германским королем (1212-50) и императором Священной Римской империи с 1220. Во время VI крестового похода Фридрих стал еще и королем Иерусалимским (1229). Фридрих II был яркой личностью, одним из самых образованных людей своего времени, вел жесткую энергичную борьбу за объединение Италии под своей императорской властью и имел фактической целью создание империи нового типа, известного позже как абсолютная монархия. Логика борьбы в конце концов сделала врагами этого императора не только укрощенных им крупных феодалов, но и Папу римского, и крупные, в особенности, северо-итальянские города. Он умер, так и не осуществив своих грандиозных мироустроительных проектов, но его мощное воздействие на европейский политический мир имело долгосрочные последствия в умах и чувствах людей. После смерти императора “современники придали его образу некое хилиастическое[2] значение, – пишет писатель-историк Бруно Глогер[3]. – Простой городской и деревенский люд сделал его героем легенд, согласно которым, Фридрих не умер в 1250, а скрылся, чтобы когда-нибудь явиться, реформировать Церковь, установить царство всеобщего мира и благоденствия. Во 2-й пол. 13 в. в Италии и Германии появлялись самозванцы, выдававшие себя за императора Фридриха II”.
Вторая половина XIII века – это и есть время создания “Новеллино”, автор которого соединил известный сюжет[4] с легендарным именем, которое для его читателя было указанием на выдающегося, образцового, идеального императора[5]. Результатом этого сложения смыслов в ‘Новелле ХС’ стала персонализация мироустроительной власти, представление о том, что поддержание правильного миропорядка осуществляется не извечно само собой, но является прерогативой императорской воли.
Значение этого смыслового сдвига может стать яснее при сравнении новелл сборника с любым из многочисленных “примеров” (“exampla”) средневековой традиции. Вот образец такого “примера”.
“О клирике, Блаженной Матери преданном, у коего уже умершего в устах цветок был найден”.
“В Шартре проживал некий клирик, нравом легкомысленный, мирским заботам предававшийся, а также плотским вожделениям подверженный сверх всякой меры. Он, однако, Богородицу всегда имея в памяти, как и тот, о коем прежде мы поведали, часто ангельским ее приветствовал приветствием. Когда ж он, как рассказывают, недругами был погублен, то, зная, сколь {34} неверную жизнь он вел, постановили, что должно его похоронить вне кладбища. Так и сделали, и зарыли сего мужа вне пределов [освященного участка (atrium)] безо всякого почтения. Когда же пролежал он там тридцать дней, Пресвятая Дева, [чистейшая] из дев, пожалев его, явилась одному из клириков и так рекла: "Почему же столь несправедливо обошлись вы с моим канцлером, положив его вне пределов вашего кладбища? Когда же тот спросил, кто есть этот ее канцлер, пресвятая так ответствовала: "Сей, который вами тридцать дней тому назад был захоронен вне кладбища, служил мне преданнейше и пред алтарем меня весьма часто приветствовал. А потому отправляйтесь поскорей и тело его, забрав из недостойного места, на кладбище перезахороните". Когда же клирик всем о том поведал, те, изумившись немало, могилу отворили и во рту [у погребенного] обнаружили прекраснейший цветок, [равно как и то, что] и язык его [был] цел и невредим, как бы готовый специально к восхваленью Господа. И уразумели все присутствующие, что служил он Господней родительнице устами своими службу, коя той была [весьма] угодна. И, перенесши тело его на кладбище, восхваляя Господа, достойно погребли его. Полагаем, что сие не только для него, но также ради нас соделала святая Богородица, дабы мы, яко о том услышавшие, возгорелись любовью к Господу и к ней самой”. [6]
“Пример”, - пишет исследователь этого жанра выдающийся историк-медиевист А.Я.Гуревич, - являет своего рода микрокосм средневекового сознания. Этот предельно короткий рассказ, в котором обычно минимальное число действующих лиц, несет на себе колоссальную смысловую нагрузку. В самом деле, в пространстве рассказа фигурируют два мира, перед нами - обыденный земной мир, точнее, незначительный его фрагмент — монастырь, монашеская келья, церковь, рыцарский замок, дом горожанина, деревня, дорога, лес, — и в этом уголке мира умещаются один-два, самое большее несколько персонажей. Но в это земное пространство вторгаются из мира иного Христос, Богоматерь, святой, умершие, которые сохраняют связи с миром живых и заинтересованы в его делах, бесы и даже сам Сатана. Причудливым образом эти миры, земной и потусторонний, совмещаются в “примере”, что производит необычайный, впечатляющий эффект” [7].
Отсюда хорошо видна грань, разделяющая сходные жанры: “exampla” сообщают о ситуациях с чудесами, творцами которых являются посланцы из трансцендентного мира, в Новеллино все ситуации формируются волей, находчивостью, остроумным словом пусть исключительных и легендарных, но все же земных персонажей, среди которых библейские цари Давид и Соломон, греческие мудрецы Платон и Аристотель, римские философы Сенека и Катон, средневековые императоры Карл Великий и Фридрих, жонглеры, рыцари, монахи и просто горожане из Генуи. Христос среди них – прежде всего мудрец, показывающий пример нестяжательства своим ученикам. Персонажи “exampla” существуют в средневековой двумирности, мир Новеллино – единственный, земной. Оба жанра – равно аллегорические примеры мышления и поведения, но они демонстрируют разные способы мышления и поведения, за которыми - средневековый и ренессансный способы понимания мира и себя в нем.
Хотя раннеренессансная новелла не является “примером” в средневековом смысле, она еще и не вполне художественная проза в более позднем значении, она не обладает способностью создавать собственные образы. Все три, упоминаемые в “Новелле ХС”, птицы – это символы, имеющие древнее происхождение[8]. Орел – “царь птиц”, древний символ империи, силы и власти, изображался еще на штандартах римских легионов[9]. Двуглавый орел был изображен на гербе Священной Римской империи, императором которой был Фридрих. Сокол издревле – хищная птица, натасканная для охоты. Средневековые представления смешивают сокола и ястреба, сближая благородную силу первого и хищническую, грабительскую силу второго. Журавль – распространенный фольклорный образ житейски трезвого, но простоватого хозяина. В христианстве – символ доброй жизни, верности, аскетизма. Существуют средневековые изображения журавлиного строя как “строя рыцарей, идущих в бой”. Таким образом, все элементы ситуации, описанной в новелле, включая упоминаемого в ней палача, являются образами-символами и привносят в нее свои “собственные” готовые значения, как и сюжет, использованный в новелле. Нет, следовательно, никаких оснований считать описанное в ней реальным событием и включать его в биографию императора Фридриха. Тем не менее содержание новеллы в культурологическом смысле было для ее современников подлинно революционным.
Новелла фокусирует в себе пространственно-временную структуру (хронотоп) нового типа. Пространство ситуации описано в новелле в традиционной для Средневековья верткально-иерархической упорядоченности, которую сокол вероломно нарушил тем, что поднялся выше орленка и оттуда приравнял его к журавлю, но урок новеллы в том, что как высоко ни поднимайся, а мироправитель-император стоит еще выше ибо властвует везде. Ренессансная революция смыслов выражается здесь в том, что вертикаль эта удерживается не Богом, а императором. Во временной перспективе то, что ситуация связана с образцовым императором, придает ей самой значение образцовой, правоустанавливающей, прецедентной: случившееся некогда в правление Императора имеет непреходящее значение. Такое повествование по определению является мифом, в данном случае мифом наступающей новой культурной эпохи. Язык этой новой эпохи – для нее свойственен художественный язык искусств, – в конце XIII века пока еще не выработан. Но абсолютный монарх-законодатель как герой этой культуры уже открыт и останется им до XIX века (например, Наполеон Бонапарт).
Так вдумчивый современный читатель “Новеллино” становится свидетелем великого ренессансного культурного переворота XIII века, исторические последствия которого не истерлись еще и до нашего времени. {35}
ПРИМЕЧАНИЯ
[1] Происхождение рукописи сборника датируется исследователями приблизительно 1281-1300 гг. В первом печатном издании 1525 года в Болонье сборник был назван “Cento Novelle Antiche” – “Сто древних новелл”. Свое современное название “Il Novellino” он получил в миланском издании 1836 года. Новейшее русское научное издание: Новеллино / Изд. подг. М.Л.Андреев, И.А.Соколова. - М., 1984.
[2] Хилиазм (от греч. chilias — тысяча), вера в “тысячелетнее царство” бога и праведников на земле, т. е. в осуществление мистически понятого идеала справедливости еще до конца мира. Термин обычно применяется к раннехристианским учениям, осужденным церковью в 3 в., но возрождавшимся в средневековых народных ересях и позднейшем сектантстве.
[3] Глогер, Бруно. Император, бог и дьявол: Фридрих II Гогенштауфен в истории сказаниях. – СПб., 2003. Несколько глав из этой книги представлены в Интернете по адресу http://enoth.narod.ru/Medieval/Friedrich_II.htm
[4] Новеллино, с. 300. В большинстве новелл сборника использованы “бродячие”, т.е. известные из разных других источников сюжеты.
[5] Император Фридрих является героем еще семи новелл сборника (I, XIX,XX,XXI,XXIX, LIX и C), причем, в ряде случаев, например, новелле I, автор как будто не различает Фридриха-деда (Барбароссу) и Фридриха-внука, что вполне соответствует их реальной контаминации в народном сознании. “Автор “Новеллино” постоянно путает деда и внука”,- замечает комментатор русского издания М.Л.Андреев. Ук. изд., с.257. То же самое - “все больше и больше его образ и образ его деда /…/ сливались в народном сознании в одной фигуре императора-мессии” - отмечает Глогер.
[6] Из книги “Малые жанры старофранцузской литературы”/ Сост., вступ. ст., перевод со старофранцузского и коммент. М. Собуцкого. - Киев: КАРМЕ, 1995. Средневековые “exampla” из этой книги, посвященные чудесам Девы Марии, доступны а Интернете по адресу: http://pryahi.indeep.ru/mythology/christian/exempla.html.
[7] Гуревич А.Я. Средневековый мир: культура безмолвствующего большинства. – М.,1990. -С. 138. См. также: Exempla: литературный жанр и стиль мышления// Гуревич А.Я. Культура и общество средневековой Европы глазами современников. – М., 1989.
[8] Средневековое знание о животном мире основывалось на Библии и сведениях, доставшихся от античных авторов и излагалось в сборниках-бестиариях (от лат bestia – животное, зверь). Пример своего рода энциклопедии средневековых представлений о животном мире на русском языке: Средневековый бестиарий. Изд-во “Искусство” –М., 1984. Издание богато иллюстрировано, снабжено вступительной статьей и комментариями.
[9] “Древние источники сообщают о традиции освобождения орла во время погребения владыки: полет орла после кремации тела символизировал перемещение души к пребыванию среди богов” (Dictionary of Symbolism: cultural icons and meanings behihd them/ Hans Biederman, 1994, p.108). Появление двуглавого орла в древнем Риме связано с Константином Великим (306-337) или Юстинианом I (527-565), когда объединились под одним скипетром обе империи - Восточная и Западная, имевшие в гербах одноглавого орла. Двуглавый орел появляется на гербах государств, считающих себя преемниками Рима, например на гербе Священной Римской империи, а также на гербах фамилий, произошедших от византийских императоров или соединённых с ними брачными узами. Таким путём он попал и в Россию, когда в 1472 году состоялся брак царя Иоанна III (1440-1505) с племянницей последнего византийского императора Константина XI Палеолога Зоей (Софьей).
Статья опубликована: Культурологический анализ в учебном процессе: анализ одной новеллы из сборника XIII века ‘Il Novellino’ М. И. Найдорф. - // Вопросы культурологии. - 2006. - N 7. - С. 33-36.
{Фигурными скобками обозначен конец каждой страницы в журнале}
Обучение студентов навыкам анализа текстов и других артефактов инокультурного происхождения составляет одну из постоянных, “сквозных” целей преподавания дисциплин всего культурологического цикла. В данной статье содержится пример анализа одной раннеренессансной новеллы из сборника “Новеллино”. Задача анализа - установить правильный, исторически обоснованный способ понимания текста, отвечающий намерениям автора и читателей, которым данный текст был первоначально адресован.
Первичным материалом при изучении особенностей той или иной культурной системы служат элементы ее цивилизации (вещи, тексты, институты и т.п.). Однако, правильное истолкование их культурного смысла нередко составляет проблему. Взгляды и поступки людей другой (например, средневековой) культуры порой трудно объяснимы с позиций нынешнего здравого смысла, поскольку они продиктованы совсем иными, чем современные, представлениями о достойных (недостойных), одобряемых (порицаемых) целях и действиях и имеют свое последнее обоснование в других, чем привычные нам, общепринятых представлениях об устройстве мира и месте человека в нем. То, что очевидно в одной культуре, не очевидно в другой, и там, где необходимо покинуть очевидности своей культуры ради очевидностей другой, возникает нужда в культурологическом анализе.
При изучении культуры Возрождения широко используются фрагменты из памятника итальянской литературы XIII века сборника “Новеллино”[1]. Составленный из ста весьма разнообразных и часто остроумных коротких рассказов, “Новеллино” свидетельствуют о раннем наступлении эпохи Возрождения в Италии: и язык, и литературный стиль этой беллетристики явно отвечали уже новому, ренессансному по своей сущности, чувству жизни и новым идеям. С другой стороны, вкусы неизвестного автора сборника, и его читателей все еще были глубоко укоренены в традициях средневековой литературы, в которой большое место занимали короткие повествовательные жанры, такие, например, как жития святых и “exempla” (“примеры”) – воспитательные рассказы, призванные научить правильному мышлению и поведению. Но если “примеры” можно считать устным жанром, поскольку они чаще всего звучали в церковных проповедях и для них создавались, то новеллы сборника – это уже письменная литература, расходившаяся в рукописных копиях, хотя и унаследовавшая признаки устного жанра. В “Новеллино” мы можем ощутить как усилие автора вырваться из средневековой традиции, чтобы ответить вкусам и устремлениям новых читателей, так и верность привычным чертам средневековых воспитывающих рассказов, благодаря чему новеллы сборника сохранили свой наставительный смысл, уравновешенный, однако, достоинствами развлекательности и ясности литературного стиля.
Одна из новелл сборника (‘Новелла ХС’) рассказывает “О том, как император Фридрих убил своего сокола”. Вот ее текст.{33}
“Император Фридрих отправился однажды на соколиную охоту. И был у него превосходный сокол, которого он очень ценил, больше даже, чем какой-нибудь город. Спустил его на журавля, взлетевшего высоко. Сокол поднялся гораздо выше него. Но, увидев под собой орленка, погнал его к земле и так ударил, что убил.
Император подбежал, думая, что это журавль, и увидел, что произошло. В гневе он позвал палача и приказал отсечь соколу голову за то, что тот умертвил своего государя”.
Рассказ, который при неподготовленном чтении кажется немного странным, представляет собой не совсем то, за что, как кажется, он себя выдает: навряд ли стоит понимать его в духе “светской хроники” как случай из жизни знаменитости XIII века. Но чтобы прояснить первоначальный смысл новеллы, созданной семь веков назад, следует попытаться выявить в ее содержании свидетельства, указывающие на те представления о мироустройстве, которые объединяли ее автора и читателя, а также представления о цели, ради которой подобные тексты создавались, хранились и воспроизводились, т.е. прибегнуть к культурологическому анализу новеллы.
Начать следует с ситуации, описанной в новелле (ситуация – это системный объект, возникающий вследствие и на время протекания человеческий деятельности). Анализ ситуации предполагает определение субъекта деятельности, образовавшей данную ситуацию, значимых элементов ситуации и смыслов (значений), которыми эти элементы в рамках данной ситуации наделены. В ‘Новелле ХС’ субъектом (создателем) описываемой ситуации определен император, совершающий соколиную охоту, значимыми ее элементами названы журавль, сокол, орленок и палач, причем, три первых персонажа даны в иерархически соотносительном значении: орленок – сокол – журавль.
В нормальное развертывание ситуации здесь вкраплена неожиданность: сокол, в нарушение определенного ему подчинения, выступает субъектом собственной деятельности, смещая тем самым исходный порядок значений. Вследствие этого, охота императора превращается в испытание верности сокола и его казни. Казнь вообще – это особого рода ритуальное убийство; здесь она служит указанием на исключительное право императора на субъективность и власть. Таким образом, ситуация, описанная в ‘Новелле ХС’, в конце ее чтения должна быть переосмыслена по сравнению с началом: выясняется, что это не сообщение об императорской охоте, а сообщение об иерархии и власти. Иначе говоря, в форме рассказа о частном событии, это сообщение утверждает порядок, имеющий всеобщий смысл (вроде того, что “всякая власть ослушника карает”). Характерные черты таких сообщений – условные действующие лица и возможность случиться везде и всегда. А умение видеть в обособленном сюжете пример чего-то более масштабного и значительного, т.е. прочесть его аллегорически, как читают евангельскую притчу о талантах, например, вырабатывался длительной традицией фольклорно-мифологического и средневекового религиозного осмысления мира.
В новелле, однако, указано собственное имя – императора Фридриха. Именование субъекта ситуации именем исторического лица помещает притчу в иной историко-культурный контекст. Для читателя-современника “Новеллино” имя императора Фридриха указывало на конкретную личность, с которой был связан целый комплекс представлений, часть из которых имела фактическое, а часть – легендарное обоснование.
Фридрих II Гогенштауфен (Friedrich II Hohenstaufen, 1198-1250) был королем Сицилии (как Фридрих I) с 1197, германским королем (1212-50) и императором Священной Римской империи с 1220. Во время VI крестового похода Фридрих стал еще и королем Иерусалимским (1229). Фридрих II был яркой личностью, одним из самых образованных людей своего времени, вел жесткую энергичную борьбу за объединение Италии под своей императорской властью и имел фактической целью создание империи нового типа, известного позже как абсолютная монархия. Логика борьбы в конце концов сделала врагами этого императора не только укрощенных им крупных феодалов, но и Папу римского, и крупные, в особенности, северо-итальянские города. Он умер, так и не осуществив своих грандиозных мироустроительных проектов, но его мощное воздействие на европейский политический мир имело долгосрочные последствия в умах и чувствах людей. После смерти императора “современники придали его образу некое хилиастическое[2] значение, – пишет писатель-историк Бруно Глогер[3]. – Простой городской и деревенский люд сделал его героем легенд, согласно которым, Фридрих не умер в 1250, а скрылся, чтобы когда-нибудь явиться, реформировать Церковь, установить царство всеобщего мира и благоденствия. Во 2-й пол. 13 в. в Италии и Германии появлялись самозванцы, выдававшие себя за императора Фридриха II”.
Вторая половина XIII века – это и есть время создания “Новеллино”, автор которого соединил известный сюжет[4] с легендарным именем, которое для его читателя было указанием на выдающегося, образцового, идеального императора[5]. Результатом этого сложения смыслов в ‘Новелле ХС’ стала персонализация мироустроительной власти, представление о том, что поддержание правильного миропорядка осуществляется не извечно само собой, но является прерогативой императорской воли.
Значение этого смыслового сдвига может стать яснее при сравнении новелл сборника с любым из многочисленных “примеров” (“exampla”) средневековой традиции. Вот образец такого “примера”.
“О клирике, Блаженной Матери преданном, у коего уже умершего в устах цветок был найден”.
“В Шартре проживал некий клирик, нравом легкомысленный, мирским заботам предававшийся, а также плотским вожделениям подверженный сверх всякой меры. Он, однако, Богородицу всегда имея в памяти, как и тот, о коем прежде мы поведали, часто ангельским ее приветствовал приветствием. Когда ж он, как рассказывают, недругами был погублен, то, зная, сколь {34} неверную жизнь он вел, постановили, что должно его похоронить вне кладбища. Так и сделали, и зарыли сего мужа вне пределов [освященного участка (atrium)] безо всякого почтения. Когда же пролежал он там тридцать дней, Пресвятая Дева, [чистейшая] из дев, пожалев его, явилась одному из клириков и так рекла: "Почему же столь несправедливо обошлись вы с моим канцлером, положив его вне пределов вашего кладбища? Когда же тот спросил, кто есть этот ее канцлер, пресвятая так ответствовала: "Сей, который вами тридцать дней тому назад был захоронен вне кладбища, служил мне преданнейше и пред алтарем меня весьма часто приветствовал. А потому отправляйтесь поскорей и тело его, забрав из недостойного места, на кладбище перезахороните". Когда же клирик всем о том поведал, те, изумившись немало, могилу отворили и во рту [у погребенного] обнаружили прекраснейший цветок, [равно как и то, что] и язык его [был] цел и невредим, как бы готовый специально к восхваленью Господа. И уразумели все присутствующие, что служил он Господней родительнице устами своими службу, коя той была [весьма] угодна. И, перенесши тело его на кладбище, восхваляя Господа, достойно погребли его. Полагаем, что сие не только для него, но также ради нас соделала святая Богородица, дабы мы, яко о том услышавшие, возгорелись любовью к Господу и к ней самой”. [6]
“Пример”, - пишет исследователь этого жанра выдающийся историк-медиевист А.Я.Гуревич, - являет своего рода микрокосм средневекового сознания. Этот предельно короткий рассказ, в котором обычно минимальное число действующих лиц, несет на себе колоссальную смысловую нагрузку. В самом деле, в пространстве рассказа фигурируют два мира, перед нами - обыденный земной мир, точнее, незначительный его фрагмент — монастырь, монашеская келья, церковь, рыцарский замок, дом горожанина, деревня, дорога, лес, — и в этом уголке мира умещаются один-два, самое большее несколько персонажей. Но в это земное пространство вторгаются из мира иного Христос, Богоматерь, святой, умершие, которые сохраняют связи с миром живых и заинтересованы в его делах, бесы и даже сам Сатана. Причудливым образом эти миры, земной и потусторонний, совмещаются в “примере”, что производит необычайный, впечатляющий эффект” [7].
Отсюда хорошо видна грань, разделяющая сходные жанры: “exampla” сообщают о ситуациях с чудесами, творцами которых являются посланцы из трансцендентного мира, в Новеллино все ситуации формируются волей, находчивостью, остроумным словом пусть исключительных и легендарных, но все же земных персонажей, среди которых библейские цари Давид и Соломон, греческие мудрецы Платон и Аристотель, римские философы Сенека и Катон, средневековые императоры Карл Великий и Фридрих, жонглеры, рыцари, монахи и просто горожане из Генуи. Христос среди них – прежде всего мудрец, показывающий пример нестяжательства своим ученикам. Персонажи “exampla” существуют в средневековой двумирности, мир Новеллино – единственный, земной. Оба жанра – равно аллегорические примеры мышления и поведения, но они демонстрируют разные способы мышления и поведения, за которыми - средневековый и ренессансный способы понимания мира и себя в нем.
Хотя раннеренессансная новелла не является “примером” в средневековом смысле, она еще и не вполне художественная проза в более позднем значении, она не обладает способностью создавать собственные образы. Все три, упоминаемые в “Новелле ХС”, птицы – это символы, имеющие древнее происхождение[8]. Орел – “царь птиц”, древний символ империи, силы и власти, изображался еще на штандартах римских легионов[9]. Двуглавый орел был изображен на гербе Священной Римской империи, императором которой был Фридрих. Сокол издревле – хищная птица, натасканная для охоты. Средневековые представления смешивают сокола и ястреба, сближая благородную силу первого и хищническую, грабительскую силу второго. Журавль – распространенный фольклорный образ житейски трезвого, но простоватого хозяина. В христианстве – символ доброй жизни, верности, аскетизма. Существуют средневековые изображения журавлиного строя как “строя рыцарей, идущих в бой”. Таким образом, все элементы ситуации, описанной в новелле, включая упоминаемого в ней палача, являются образами-символами и привносят в нее свои “собственные” готовые значения, как и сюжет, использованный в новелле. Нет, следовательно, никаких оснований считать описанное в ней реальным событием и включать его в биографию императора Фридриха. Тем не менее содержание новеллы в культурологическом смысле было для ее современников подлинно революционным.
Новелла фокусирует в себе пространственно-временную структуру (хронотоп) нового типа. Пространство ситуации описано в новелле в традиционной для Средневековья верткально-иерархической упорядоченности, которую сокол вероломно нарушил тем, что поднялся выше орленка и оттуда приравнял его к журавлю, но урок новеллы в том, что как высоко ни поднимайся, а мироправитель-император стоит еще выше ибо властвует везде. Ренессансная революция смыслов выражается здесь в том, что вертикаль эта удерживается не Богом, а императором. Во временной перспективе то, что ситуация связана с образцовым императором, придает ей самой значение образцовой, правоустанавливающей, прецедентной: случившееся некогда в правление Императора имеет непреходящее значение. Такое повествование по определению является мифом, в данном случае мифом наступающей новой культурной эпохи. Язык этой новой эпохи – для нее свойственен художественный язык искусств, – в конце XIII века пока еще не выработан. Но абсолютный монарх-законодатель как герой этой культуры уже открыт и останется им до XIX века (например, Наполеон Бонапарт).
Так вдумчивый современный читатель “Новеллино” становится свидетелем великого ренессансного культурного переворота XIII века, исторические последствия которого не истерлись еще и до нашего времени. {35}
ПРИМЕЧАНИЯ
[1] Происхождение рукописи сборника датируется исследователями приблизительно 1281-1300 гг. В первом печатном издании 1525 года в Болонье сборник был назван “Cento Novelle Antiche” – “Сто древних новелл”. Свое современное название “Il Novellino” он получил в миланском издании 1836 года. Новейшее русское научное издание: Новеллино / Изд. подг. М.Л.Андреев, И.А.Соколова. - М., 1984.
[2] Хилиазм (от греч. chilias — тысяча), вера в “тысячелетнее царство” бога и праведников на земле, т. е. в осуществление мистически понятого идеала справедливости еще до конца мира. Термин обычно применяется к раннехристианским учениям, осужденным церковью в 3 в., но возрождавшимся в средневековых народных ересях и позднейшем сектантстве.
[3] Глогер, Бруно. Император, бог и дьявол: Фридрих II Гогенштауфен в истории сказаниях. – СПб., 2003. Несколько глав из этой книги представлены в Интернете по адресу http://enoth.narod.ru/Medieval/Friedrich_II.htm
[4] Новеллино, с. 300. В большинстве новелл сборника использованы “бродячие”, т.е. известные из разных других источников сюжеты.
[5] Император Фридрих является героем еще семи новелл сборника (I, XIX,XX,XXI,XXIX, LIX и C), причем, в ряде случаев, например, новелле I, автор как будто не различает Фридриха-деда (Барбароссу) и Фридриха-внука, что вполне соответствует их реальной контаминации в народном сознании. “Автор “Новеллино” постоянно путает деда и внука”,- замечает комментатор русского издания М.Л.Андреев. Ук. изд., с.257. То же самое - “все больше и больше его образ и образ его деда /…/ сливались в народном сознании в одной фигуре императора-мессии” - отмечает Глогер.
[6] Из книги “Малые жанры старофранцузской литературы”/ Сост., вступ. ст., перевод со старофранцузского и коммент. М. Собуцкого. - Киев: КАРМЕ, 1995. Средневековые “exampla” из этой книги, посвященные чудесам Девы Марии, доступны а Интернете по адресу: http://pryahi.indeep.ru/mythology/christian/exempla.html.
[7] Гуревич А.Я. Средневековый мир: культура безмолвствующего большинства. – М.,1990. -С. 138. См. также: Exempla: литературный жанр и стиль мышления// Гуревич А.Я. Культура и общество средневековой Европы глазами современников. – М., 1989.
[8] Средневековое знание о животном мире основывалось на Библии и сведениях, доставшихся от античных авторов и излагалось в сборниках-бестиариях (от лат bestia – животное, зверь). Пример своего рода энциклопедии средневековых представлений о животном мире на русском языке: Средневековый бестиарий. Изд-во “Искусство” –М., 1984. Издание богато иллюстрировано, снабжено вступительной статьей и комментариями.
[9] “Древние источники сообщают о традиции освобождения орла во время погребения владыки: полет орла после кремации тела символизировал перемещение души к пребыванию среди богов” (Dictionary of Symbolism: cultural icons and meanings behihd them/ Hans Biederman, 1994, p.108). Появление двуглавого орла в древнем Риме связано с Константином Великим (306-337) или Юстинианом I (527-565), когда объединились под одним скипетром обе империи - Восточная и Западная, имевшие в гербах одноглавого орла. Двуглавый орел появляется на гербах государств, считающих себя преемниками Рима, например на гербе Священной Римской империи, а также на гербах фамилий, произошедших от византийских императоров или соединённых с ними брачными узами. Таким путём он попал и в Россию, когда в 1472 году состоялся брак царя Иоанна III (1440-1505) с племянницей последнего византийского императора Константина XI Палеолога Зоей (Софьей).
Найдорф М.И.Соблазн иномирия: Улично-антропологические заметки
Марк Найдорф. СОБЛАЗН ИНОМИРИЯ (улично-антропологические заметки)
Статья опубликована в издании: Морія. Альманах. – Одесса: Друк, 2006. - С. 35-44. [Цифры в квадратных скобках обозначают конец соответствующей страницы в книжке]
http://www.moria.hut1.ru/ru/almanah_05/01_04.htm
Другое издание: Найдорф, М. И. Соблазн Иномирия (улично-антропологические заметки) М. И. Найдорф. - // Вопросы культурологии. - 2006. - N 12. - С. 77-79 ...
http://english.migdal.ru/times/95/16908/
http://www.countries.ru/library/antropology/everyday/inomirie.htm
1. «Кариатида» с пятачком.
Давно теперь уже, в ранние 1990-е, когда ослабел первый паралич эпохи “Perestroika & Glasnost”, недалеко от нашего дома открыл торговлю пищевыми продуктами подвальчик, в котором главным товаром было мясо. Хозяин назвал свой бизнес громким именем «Кариатида», а его рекламным символом, и совершенно уместно, стала веселая свинячья рожица, подвешенная над ступеньками, ведущими к дверям. Но при чем тут «Кариатида»?
Всякое учреждение должно иметь собственное имя. Но стиль и вкус названий могут меняться от эпохи к эпохе. До революции 1917 года названия часто содержали фамилию собственника, потому что и сам он, и окружающие понимали его бизнес как авторское творение: «Гастроном Елисеева» или «Булочная Филиппова» в Москве, «Аптека Гаевского», «Ресторан Печескаго», «Кафе Фанкони» в Одессе – первые пришедшие на память примеры таких названий. Удачный бизнес – гордость хозяина-автора. И даже память о нем.
В советское время стало вполне возможным название типа «Столовая № 124». Понятно, что это скорее не имя, а регистрационный номер в каком-то чиновничьем гроссбухе эпохи советского бюрократизма. Трудно представить, как тогда люди могли сказать друг другу: «пойдем пообедаем в 124-ю». Это было началом массового общества, и весьма радикальным, надо сказать. С началами так бывает.
В духе позднесоветской «брежневской» эпохи получили распространение и более «красивые» названия, вроде как магазин «Темп», кинотеатр «Космос», Дом быта «Радуга», фабрика «Прогресс». Но эти и другие подобные названия имели, прежде всего, пропагандистское назначение, они должны были создать «положительную» смысловую среду. Подозреваю, что в Идеологическом отделе ЦК КПСС были созданы рекомендательные списки подобных «идеологически направленных» названий. Иначе не понять, как получилось, что центральные улицы большинства городов одинаково названы улицами «Ленина», а площади – «Октябрьскими», «Советскими» или «Революции». В Советском Союзе у всей собственности был один [35] хозяин по имени «Политбюро ЦК КПСС и Советское правительство», и этими названиями хозяин говорил населению о себе.
Частному предпринимательству в постсоветской Одессе пока еще очень мало лет, и всем, кто открывает собственное «дело» (в почти забытом уже экономическом, а не судебном значении этого слова), приходится начинать «с чистого листа». Отцы и деды новых «частных» не держали ни магазинов, ни кафе, ни парикмахерских. А подсмотренное их внуками во время поездок за границу пока плохо ложится в канву реальных трехсторонних отношений наших государства, бизнеса и публики. Но что-то придумывать надо: торговля товарами, услугами, деньгами по своей природе публична. Витрины и вывески бизнес-учреждений обращены к улице и как бы разговаривают с прохожими. Совместно они образуют особенности места и времени, создают стиль улицы и стиль эпохи. И всем хочется, чтобы стиль этот был красивым.
Кто знает, понимал ли владелец продуктового подвальчика значение слова «Кариатида»? Но очевидно, что оно казалось ему «красивым». А «красивые слова», как и «красивые имена» – это те, что связаны с миром уважаемым, ценимым, возвышенным. Хорошо, когда таким является свой мир – свой город, своя литература, свои знаменитости. Но если гражданам кажется, что собственная повседневность недостаточно значительна, то красивое ищут в другом – в мире легенд, романов или значимых событий всемирной истории, названиях мест, почитаемых как легендарные, или в эмблемах, отсылающих к иным, но притягивающим воображение мирам. Кстати, «кариатиды». Эти древнегреческие колонны в форме задрапированных женских фигур в XVII-XIX веках уже в виде архитектурных эмблем, а не колонн появляются – и весьма часто – в европейской архитектуре, включая одесскую, чтобы указать на духовную связь Нового времени с легендарной Античностью.
Так что с «красивым» словом для вывески владелец подвальчика в цель попал. Но совершенно ясно, что он не был озабочен соответствием между названием и профилем деятельности своего заведения, потому что обращался в два разных адреса. Ориентиром для покупателей служила очаровательная свинская головка. А неоспоримо красивое название было по давней традиции предназначено для чиновника, который давал разрешение на частнопредпринимательскую деятельность.[36]
2. Окна вовнутрь
Для человека, привыкшего понимать магазинную витрину «в старом стиле» как своего рода театрализованное пространство, на котором оформитель сочиняет натюрморт из товаров или мизансцену из манекенов, тематически отвечающую предмету торговли, нынешние витрины могут показаться холодными и даже чуждыми, если не уловить новой эстетики, которая диктует иной порядок организации витринного пространства.
Большинство окон, которые могли бы стать пространством представления, совершенно пусты и содержатся в небывалой ранее чистоте и прозрачности. В этом есть свой шик. Большие стекла не мешают видеть, что внутри. И если там «Парикмахерская», «Салон обуви», «Женская одежда» или «Агентство по торговле недвижимостью», то внутреннее пространство организовано так, чтобы сквозь окно с улицы оно выглядело по возможности изысканно и увлекательно, как особый мир с хорошо различимыми признаками совершенства – разнообразия товаров и услуг и атмосферы порядка и благополучия. Витрины, привлекающие собственным содержанием, остались теперь в меньшинстве.
Но если вам кажется, что вы, наконец, нашли «содержательную» в прежнем смысле витрину, присмотритесь: это не всегда так. Часто витринные окна, если они не соблазняют заглянуть вовнутрь, до отказа заполнены образцами продаваемых товаров, простодушно демонстрируя разнообразие возможного выбора, или же затянуты полиграфически исполненными изображениями на синтетическом материале, который хорошо подсвечивается изнутри в темное время суток. На них та же эстетика множества в духе гиперреализма: натурально изображенные вещи или продукты соответствующего профиля торговли, тесно «вжатые» в друг в друга и в прямоугольник окна.
Два мебельных магазина, которые находятся недалеко от моего дома, могут проиллюстрировать сказанное. Оба имеют, так называемые, «выносные витрины» – витринные пространства, выступающие из плоскости фасадной стены. Магазин «Шведские штучки» тесно заполнил витрину множеством мелких и средних предметов своей торговли. «Салон мебели» выставил в сторону улицы только большие полиграфические щиты с изображение мебели в духе журнальной рекламы. И это тоже типично для преобладающего числа изображений рекламного характера там, где они вам встречаются: [37] вещи и люди на них выполнены как типографски увеличенные рекламные страницы глянцевых журналов.
Разумеется, не все так однозначно. Витринные окна нередко используют как место для дополнительных объявлений. Перечисляются, например, виды работ, выполняемых в данной парикмахерской, вывешиваются объявления о скидках на некоторые товары и т.д., но это не меняет главного: театра в витрине больше нет.
В этой связи мне вспомнился рассказ живущего в Израиле писателя Григория Розенберга «Гойхман». Герой рассказа – старый одесский мастер-декоратор, в связи с чем рассказе упоминается витрина Центрального универмага на улице Пушкинской, в которой в конце 1960-х «сидел бодрый джаз-оркестр во фраках и с бабочками и наяривал что-то, механически шевеля руками и головами». Помню эту витрину, потому что часто останавливался возле нее. В рассказе создатель витрин говорит:
– Динамическая витрина! Ты знаешь, что это такое? Я тебе скажу, где я встретил войну. Я был в витрине. Мы делали выставку-продажу к осеннему сезону. Сидел такой джаз-оркестр из кукол с пружинками внутри, и он должен был работать от моторчика. Я все придумал сам – первый в Одессе. В мастерской работало, а в витрине еще не пробовал. Ну вот, я это все смонтировал, включил репродуктор и стал наклеивать на стекло большие такие осенние листья. Думал, наклею, запущу оркестр и посмотрю с улицы, как получается. В левой у меня, значит, пачка листьев, правой я клею… И вдруг из репродуктора: «Говорит Москва…» И оп-пай, заяц! Сообщают насчет войны. Я прямо остолбенел. Стою так, с поднятыми руками, а листья из левой руки так и падают на пол витрины, так и падают… Медленно так, как в кино… Вот… Так с этим джазом ничего не вышло. Двадцать лет после войны прошло, а я все мечтаю… Простые манекены людям не нравятся, они на людей не похожи. А куклы с моторчиком похожи. Кнопку нажал, и они делают тебе, что положено. И под музыку…
Не знаю, насколько рассказ правдив фактически, но та витрина одесского ЦУМа с джаз-оркестром осталась для меня чистым образцом витрины «старого стиля». Что же до манекенов, то в центральной части города и сейчас богатые магазины оформляют свои витрины-выставки с использованием манекенов и других элементов те-[38]атрализации. Но и там господствует совсем иной стиль – лаконичный дизайн, мало предметов, условность, подчеркнутая тем, что у манекенов нет голов. В такой витрине смысл задают весьма аскетичная цветовая гамма, строгие линии и ритмы. Дорогое удовольствие такая витрина, надо полагать, раз строят ее только дорогие магазины. Большинство мелких бизнесов, как сказано, не тратятся на витрины. Но многие из них «вкладываются» в изобретательные названия и вывески.
3. Названия и вывески
Вдоль улиц тысячи названий. Есть многократно повторяющиеся. Имя греческого солнечного бога Гелиос стало любимым названием многих бизнесов – от юридических услуг до бензозаправки, а под именем «Виртус» (лат. «доблесть») существуют сеть супермаркетов и – отдельно – частная клиника. Некоторые имена удивляют оригинальностью. Магазин «Квадратный дождь», например, продает кафельную плитку. Среди многих магазинов «канцтоваров» один называет себя «Канцтоварищ». А что, нельзя? В Одессе всегда ценили умение пошутить (может быть правильно было бы сказать: в Одессе тоже…). Когда в начале этого века в городе начала складываться новая транспортная система маршрутных такси, инструкции для пассажиров в них водители писали в шутливом стиле. Например, над дверью, где выходя нужно не забыть пригнуть голову, было вывешено: «Место для удара головой». Предупреждение о том, что об остановке нужно просить водителя со всей возможной определенностью, излагалось так: «Если захочешь выйти «где-нибудь здесь», выйдешь где-нибудь там!». Готовность к шутке все еще привычна одесситам, но маршруточное начальство видимо настроено иначе. Шутки – в сторону, и в машинах теперь вывешены бюрократически правильные объявления. Кстати, юмор в названиях заведений и в уличных вывесках – тоже редкая радость. Хорошо, если повезет встретить, заметить, осознать и улыбнуться.
За 10-15 лет развития малого бизнеса в Одессе массив названий стал уже практически необозримым. Не о всех стоит писать. Во множестве встречаются незамысловато однозначные: «Хлеб» (исключение – «Булочка»), «Аптека», «Косметика», «Обувь», «Стройматериалы», «Квіти» (по-украински написаны примерно треть всех вывесок в городе, плюс те, которые пишутся одинаково на обоих язы-[39]ках), «Пошта», «Ломбард», «Нотаріус». Есть курьезы – в духе того «кариатидного» мясного подвальчика. Один магазин продуктов называет себя «Легіон» (римское военное подразделение). Зато на его вывеске буква «і» графически остроумно решена как капитель античной колонны с земным шариком над ней вместо точки. Эти от скромности не помрут, – говорили когда-то о людях с большими претензиями.
Фамилии владельцев на вывесках не увидишь. Не принято. Возможно, что они как-то зашифрованы в странных названиях, вроде «Таврия – В», «Александр – N», «Н-Бис». Наиболее странная вывеска, из тех, что я видел, содержит такую запись: «Стоматология. КУ. МСП. №1». Как говорится, «даже не спрашивайте».
Одну тенденцию смыслообразования в этом массиве названий, мне кажется, стоит выделить, потому что по своей идее она согласуется с эстетикой современных прозрачных, вовлекающих витрин. Это – названия, как бы приглашающие заглянуть вовнутрь, где прохожего ждет некий особый, иной, необычный мир. В многих случаях это слово «мир» входит в само название. Например, «Игромир», «Світ взуття» («Мир обуви»), «Компьютерный мир», «Мир зонтов», «Мир кроссовок». Прохожего как бы зазывают в соблазнительные миры вещей – зонтов, компьютеров, замков, кроссовок, светильников!
Другие названия преподносят этот же смысл, однако, не называя его прямо. Примером могут служить названия магазинов и фирм в Одессе со словом «империя»: ресторан «Империя», бильярд-клуб «Империя», турсервис «Империя путешествий», торговля «Империя роскоши», питейное заведение «Империя спорта» и далее – «Империя вкуса», «Рок-империя», «Империя напитков», «Империя праздников»... Основной смысл слова ‘империя’ (тип государственного образования) эмоционально обогащен образом целостной мощи, господства и проникновения, который привычно связывать с этим именем. Это – то, что составляет дополнительные смыслы слова. [40]Они как бы говорят: «стань нашим клиентом, и ты войдешь в наш сильный и богатый мир» или что-то вроде этого.
Представление себя в самоназваниях каким-то особенным и потому привлекательным пространством – род рекламирования, который можно обозначить как «соблазн иномирия». Дополнительные смыслы слов почти незаметно создают эту привлекательность, намекая на мир, устроенный более интересно и ярко, чем повседневность. Наиболее явно эти смыслы выражены названиями, символизирующими безусловно привлекательный для горожан западный образ жизни. Сеть салонов игровых автоматов называется именем американского штата «Невада». Дополнительный смысл здесь: у нас в салоне – почти как в Америке. На то же молча намекает название торгового центра «Эльдорадо». Магазин одежды называет себя именем американского штата – Columbia, а риэлторское агентство – солидно именуется нетутошним словом «Атланта». Еще один распространенный «американизм» в названиях – «супер»: сеть магазинов одежды называется «Суперцена», есть название «Суперджинс» и даже книжный магазин, именуемый «Книжковий супер» (укр.).
Иностранное – все еще привлекательное. В центральной части города можно довольно часто увидеть названия, написанные латинскими буквами. Это – магазины, которые претендуют быть или являются представительствами иностранных фирм, как бы «тогпредствами» Запада в Одессе: вроде «Hugo Boss», «Paul&Shark yachting», «Kärcher», «Carlo Collucci» и т. п. В самом их существовании как бы содержится приглашение сделать покупательский шаг с улицы к соблазнительному иномирию. По той же логике многие названия имитируют или обыгрывают мотив иностранного иного, взять, к примеру, название магазина «Плит-хаус». Подобное можно перечислять и перечислять: ресторан «Этуаль», кафе «Сен-Тропе» и всякие другие заведения с названиями-сигналами иного мира «Bosfor», «Perfetto», даже «Vivace» и «Presto» . Наконец, соблазнительное «иное» может быть отмечено шрифтом и орфографией, отсылающими к дореволюционной русской истории, например, ресторан «Пингвинъ».
Километры городских фасадов – самый доступный наблюдению план городской культуры. Витрины, рекламы и вывески эмоциональны и откровенны. И изменчивы. Все позабыли уже как лет десять тому назад витало над городом английской словечко «шоп» [41] («магазин»), вписанное в вывески как кириллицей, так и латиницей. Народ шутил: «темно как в шопе». Теперь и следа этого американизма не найти. Вкусы повернулись к Европе.
Но вот что, мне кажется, можно еще увидеть в описанном выше. Одесса, похоже, почти не борется за себя как особое культурное пространство, «полис». Давит глобализация: технология витрин иностранная стандартная, привлекательность названий во многом создается «не здешними» и очень общими смыслами. Давит и простоватость вкусов тех «новых» людей, которые лучше, чем в чем либо, разбираются в бизнесе. Давит нечувствительность одесской «улицы» к славной истории города. Иначе бизнес использовал бы и это смысловое поле в названиях и заголовках. Давит принятая в наше время безымянность собственности, анонимная подвижность денег: имена, если они и вынесены на вывески, читаются как псевдонимы, подобно тому, как в интернет-общении принято использовать «nickname» (букв. прозвище). Однако же, помня, что история неостановима, следует по справедливости приписать ко всем этим утверждениям слово – «сейчас». Совсем не исключено, что запас одесской исключительности не исчерпан, и это станет заметнее на одесских улицах уже через один десяток лет.
Статья опубликована в издании: Морія. Альманах. – Одесса: Друк, 2006. - С. 35-44. [Цифры в квадратных скобках обозначают конец соответствующей страницы в книжке]
http://www.moria.hut1.ru/ru/almanah_05/01_04.htm
Другое издание: Найдорф, М. И. Соблазн Иномирия (улично-антропологические заметки) М. И. Найдорф. - // Вопросы культурологии. - 2006. - N 12. - С. 77-79 ...
http://english.migdal.ru/times/95/16908/
http://www.countries.ru/library/antropology/everyday/inomirie.htm
1. «Кариатида» с пятачком.
Давно теперь уже, в ранние 1990-е, когда ослабел первый паралич эпохи “Perestroika & Glasnost”, недалеко от нашего дома открыл торговлю пищевыми продуктами подвальчик, в котором главным товаром было мясо. Хозяин назвал свой бизнес громким именем «Кариатида», а его рекламным символом, и совершенно уместно, стала веселая свинячья рожица, подвешенная над ступеньками, ведущими к дверям. Но при чем тут «Кариатида»?
Всякое учреждение должно иметь собственное имя. Но стиль и вкус названий могут меняться от эпохи к эпохе. До революции 1917 года названия часто содержали фамилию собственника, потому что и сам он, и окружающие понимали его бизнес как авторское творение: «Гастроном Елисеева» или «Булочная Филиппова» в Москве, «Аптека Гаевского», «Ресторан Печескаго», «Кафе Фанкони» в Одессе – первые пришедшие на память примеры таких названий. Удачный бизнес – гордость хозяина-автора. И даже память о нем.
В советское время стало вполне возможным название типа «Столовая № 124». Понятно, что это скорее не имя, а регистрационный номер в каком-то чиновничьем гроссбухе эпохи советского бюрократизма. Трудно представить, как тогда люди могли сказать друг другу: «пойдем пообедаем в 124-ю». Это было началом массового общества, и весьма радикальным, надо сказать. С началами так бывает.
В духе позднесоветской «брежневской» эпохи получили распространение и более «красивые» названия, вроде как магазин «Темп», кинотеатр «Космос», Дом быта «Радуга», фабрика «Прогресс». Но эти и другие подобные названия имели, прежде всего, пропагандистское назначение, они должны были создать «положительную» смысловую среду. Подозреваю, что в Идеологическом отделе ЦК КПСС были созданы рекомендательные списки подобных «идеологически направленных» названий. Иначе не понять, как получилось, что центральные улицы большинства городов одинаково названы улицами «Ленина», а площади – «Октябрьскими», «Советскими» или «Революции». В Советском Союзе у всей собственности был один [35] хозяин по имени «Политбюро ЦК КПСС и Советское правительство», и этими названиями хозяин говорил населению о себе.
Частному предпринимательству в постсоветской Одессе пока еще очень мало лет, и всем, кто открывает собственное «дело» (в почти забытом уже экономическом, а не судебном значении этого слова), приходится начинать «с чистого листа». Отцы и деды новых «частных» не держали ни магазинов, ни кафе, ни парикмахерских. А подсмотренное их внуками во время поездок за границу пока плохо ложится в канву реальных трехсторонних отношений наших государства, бизнеса и публики. Но что-то придумывать надо: торговля товарами, услугами, деньгами по своей природе публична. Витрины и вывески бизнес-учреждений обращены к улице и как бы разговаривают с прохожими. Совместно они образуют особенности места и времени, создают стиль улицы и стиль эпохи. И всем хочется, чтобы стиль этот был красивым.
Кто знает, понимал ли владелец продуктового подвальчика значение слова «Кариатида»? Но очевидно, что оно казалось ему «красивым». А «красивые слова», как и «красивые имена» – это те, что связаны с миром уважаемым, ценимым, возвышенным. Хорошо, когда таким является свой мир – свой город, своя литература, свои знаменитости. Но если гражданам кажется, что собственная повседневность недостаточно значительна, то красивое ищут в другом – в мире легенд, романов или значимых событий всемирной истории, названиях мест, почитаемых как легендарные, или в эмблемах, отсылающих к иным, но притягивающим воображение мирам. Кстати, «кариатиды». Эти древнегреческие колонны в форме задрапированных женских фигур в XVII-XIX веках уже в виде архитектурных эмблем, а не колонн появляются – и весьма часто – в европейской архитектуре, включая одесскую, чтобы указать на духовную связь Нового времени с легендарной Античностью.
Так что с «красивым» словом для вывески владелец подвальчика в цель попал. Но совершенно ясно, что он не был озабочен соответствием между названием и профилем деятельности своего заведения, потому что обращался в два разных адреса. Ориентиром для покупателей служила очаровательная свинская головка. А неоспоримо красивое название было по давней традиции предназначено для чиновника, который давал разрешение на частнопредпринимательскую деятельность.[36]
2. Окна вовнутрь
Для человека, привыкшего понимать магазинную витрину «в старом стиле» как своего рода театрализованное пространство, на котором оформитель сочиняет натюрморт из товаров или мизансцену из манекенов, тематически отвечающую предмету торговли, нынешние витрины могут показаться холодными и даже чуждыми, если не уловить новой эстетики, которая диктует иной порядок организации витринного пространства.
Большинство окон, которые могли бы стать пространством представления, совершенно пусты и содержатся в небывалой ранее чистоте и прозрачности. В этом есть свой шик. Большие стекла не мешают видеть, что внутри. И если там «Парикмахерская», «Салон обуви», «Женская одежда» или «Агентство по торговле недвижимостью», то внутреннее пространство организовано так, чтобы сквозь окно с улицы оно выглядело по возможности изысканно и увлекательно, как особый мир с хорошо различимыми признаками совершенства – разнообразия товаров и услуг и атмосферы порядка и благополучия. Витрины, привлекающие собственным содержанием, остались теперь в меньшинстве.
Но если вам кажется, что вы, наконец, нашли «содержательную» в прежнем смысле витрину, присмотритесь: это не всегда так. Часто витринные окна, если они не соблазняют заглянуть вовнутрь, до отказа заполнены образцами продаваемых товаров, простодушно демонстрируя разнообразие возможного выбора, или же затянуты полиграфически исполненными изображениями на синтетическом материале, который хорошо подсвечивается изнутри в темное время суток. На них та же эстетика множества в духе гиперреализма: натурально изображенные вещи или продукты соответствующего профиля торговли, тесно «вжатые» в друг в друга и в прямоугольник окна.
Два мебельных магазина, которые находятся недалеко от моего дома, могут проиллюстрировать сказанное. Оба имеют, так называемые, «выносные витрины» – витринные пространства, выступающие из плоскости фасадной стены. Магазин «Шведские штучки» тесно заполнил витрину множеством мелких и средних предметов своей торговли. «Салон мебели» выставил в сторону улицы только большие полиграфические щиты с изображение мебели в духе журнальной рекламы. И это тоже типично для преобладающего числа изображений рекламного характера там, где они вам встречаются: [37] вещи и люди на них выполнены как типографски увеличенные рекламные страницы глянцевых журналов.
Разумеется, не все так однозначно. Витринные окна нередко используют как место для дополнительных объявлений. Перечисляются, например, виды работ, выполняемых в данной парикмахерской, вывешиваются объявления о скидках на некоторые товары и т.д., но это не меняет главного: театра в витрине больше нет.
В этой связи мне вспомнился рассказ живущего в Израиле писателя Григория Розенберга «Гойхман». Герой рассказа – старый одесский мастер-декоратор, в связи с чем рассказе упоминается витрина Центрального универмага на улице Пушкинской, в которой в конце 1960-х «сидел бодрый джаз-оркестр во фраках и с бабочками и наяривал что-то, механически шевеля руками и головами». Помню эту витрину, потому что часто останавливался возле нее. В рассказе создатель витрин говорит:
– Динамическая витрина! Ты знаешь, что это такое? Я тебе скажу, где я встретил войну. Я был в витрине. Мы делали выставку-продажу к осеннему сезону. Сидел такой джаз-оркестр из кукол с пружинками внутри, и он должен был работать от моторчика. Я все придумал сам – первый в Одессе. В мастерской работало, а в витрине еще не пробовал. Ну вот, я это все смонтировал, включил репродуктор и стал наклеивать на стекло большие такие осенние листья. Думал, наклею, запущу оркестр и посмотрю с улицы, как получается. В левой у меня, значит, пачка листьев, правой я клею… И вдруг из репродуктора: «Говорит Москва…» И оп-пай, заяц! Сообщают насчет войны. Я прямо остолбенел. Стою так, с поднятыми руками, а листья из левой руки так и падают на пол витрины, так и падают… Медленно так, как в кино… Вот… Так с этим джазом ничего не вышло. Двадцать лет после войны прошло, а я все мечтаю… Простые манекены людям не нравятся, они на людей не похожи. А куклы с моторчиком похожи. Кнопку нажал, и они делают тебе, что положено. И под музыку…
Не знаю, насколько рассказ правдив фактически, но та витрина одесского ЦУМа с джаз-оркестром осталась для меня чистым образцом витрины «старого стиля». Что же до манекенов, то в центральной части города и сейчас богатые магазины оформляют свои витрины-выставки с использованием манекенов и других элементов те-[38]атрализации. Но и там господствует совсем иной стиль – лаконичный дизайн, мало предметов, условность, подчеркнутая тем, что у манекенов нет голов. В такой витрине смысл задают весьма аскетичная цветовая гамма, строгие линии и ритмы. Дорогое удовольствие такая витрина, надо полагать, раз строят ее только дорогие магазины. Большинство мелких бизнесов, как сказано, не тратятся на витрины. Но многие из них «вкладываются» в изобретательные названия и вывески.
3. Названия и вывески
Вдоль улиц тысячи названий. Есть многократно повторяющиеся. Имя греческого солнечного бога Гелиос стало любимым названием многих бизнесов – от юридических услуг до бензозаправки, а под именем «Виртус» (лат. «доблесть») существуют сеть супермаркетов и – отдельно – частная клиника. Некоторые имена удивляют оригинальностью. Магазин «Квадратный дождь», например, продает кафельную плитку. Среди многих магазинов «канцтоваров» один называет себя «Канцтоварищ». А что, нельзя? В Одессе всегда ценили умение пошутить (может быть правильно было бы сказать: в Одессе тоже…). Когда в начале этого века в городе начала складываться новая транспортная система маршрутных такси, инструкции для пассажиров в них водители писали в шутливом стиле. Например, над дверью, где выходя нужно не забыть пригнуть голову, было вывешено: «Место для удара головой». Предупреждение о том, что об остановке нужно просить водителя со всей возможной определенностью, излагалось так: «Если захочешь выйти «где-нибудь здесь», выйдешь где-нибудь там!». Готовность к шутке все еще привычна одесситам, но маршруточное начальство видимо настроено иначе. Шутки – в сторону, и в машинах теперь вывешены бюрократически правильные объявления. Кстати, юмор в названиях заведений и в уличных вывесках – тоже редкая радость. Хорошо, если повезет встретить, заметить, осознать и улыбнуться.
За 10-15 лет развития малого бизнеса в Одессе массив названий стал уже практически необозримым. Не о всех стоит писать. Во множестве встречаются незамысловато однозначные: «Хлеб» (исключение – «Булочка»), «Аптека», «Косметика», «Обувь», «Стройматериалы», «Квіти» (по-украински написаны примерно треть всех вывесок в городе, плюс те, которые пишутся одинаково на обоих язы-[39]ках), «Пошта», «Ломбард», «Нотаріус». Есть курьезы – в духе того «кариатидного» мясного подвальчика. Один магазин продуктов называет себя «Легіон» (римское военное подразделение). Зато на его вывеске буква «і» графически остроумно решена как капитель античной колонны с земным шариком над ней вместо точки. Эти от скромности не помрут, – говорили когда-то о людях с большими претензиями.
Фамилии владельцев на вывесках не увидишь. Не принято. Возможно, что они как-то зашифрованы в странных названиях, вроде «Таврия – В», «Александр – N», «Н-Бис». Наиболее странная вывеска, из тех, что я видел, содержит такую запись: «Стоматология. КУ. МСП. №1». Как говорится, «даже не спрашивайте».
Одну тенденцию смыслообразования в этом массиве названий, мне кажется, стоит выделить, потому что по своей идее она согласуется с эстетикой современных прозрачных, вовлекающих витрин. Это – названия, как бы приглашающие заглянуть вовнутрь, где прохожего ждет некий особый, иной, необычный мир. В многих случаях это слово «мир» входит в само название. Например, «Игромир», «Світ взуття» («Мир обуви»), «Компьютерный мир», «Мир зонтов», «Мир кроссовок». Прохожего как бы зазывают в соблазнительные миры вещей – зонтов, компьютеров, замков, кроссовок, светильников!
Другие названия преподносят этот же смысл, однако, не называя его прямо. Примером могут служить названия магазинов и фирм в Одессе со словом «империя»: ресторан «Империя», бильярд-клуб «Империя», турсервис «Империя путешествий», торговля «Империя роскоши», питейное заведение «Империя спорта» и далее – «Империя вкуса», «Рок-империя», «Империя напитков», «Империя праздников»... Основной смысл слова ‘империя’ (тип государственного образования) эмоционально обогащен образом целостной мощи, господства и проникновения, который привычно связывать с этим именем. Это – то, что составляет дополнительные смыслы слова. [40]Они как бы говорят: «стань нашим клиентом, и ты войдешь в наш сильный и богатый мир» или что-то вроде этого.
Представление себя в самоназваниях каким-то особенным и потому привлекательным пространством – род рекламирования, который можно обозначить как «соблазн иномирия». Дополнительные смыслы слов почти незаметно создают эту привлекательность, намекая на мир, устроенный более интересно и ярко, чем повседневность. Наиболее явно эти смыслы выражены названиями, символизирующими безусловно привлекательный для горожан западный образ жизни. Сеть салонов игровых автоматов называется именем американского штата «Невада». Дополнительный смысл здесь: у нас в салоне – почти как в Америке. На то же молча намекает название торгового центра «Эльдорадо». Магазин одежды называет себя именем американского штата – Columbia, а риэлторское агентство – солидно именуется нетутошним словом «Атланта». Еще один распространенный «американизм» в названиях – «супер»: сеть магазинов одежды называется «Суперцена», есть название «Суперджинс» и даже книжный магазин, именуемый «Книжковий супер» (укр.).
Иностранное – все еще привлекательное. В центральной части города можно довольно часто увидеть названия, написанные латинскими буквами. Это – магазины, которые претендуют быть или являются представительствами иностранных фирм, как бы «тогпредствами» Запада в Одессе: вроде «Hugo Boss», «Paul&Shark yachting», «Kärcher», «Carlo Collucci» и т. п. В самом их существовании как бы содержится приглашение сделать покупательский шаг с улицы к соблазнительному иномирию. По той же логике многие названия имитируют или обыгрывают мотив иностранного иного, взять, к примеру, название магазина «Плит-хаус». Подобное можно перечислять и перечислять: ресторан «Этуаль», кафе «Сен-Тропе» и всякие другие заведения с названиями-сигналами иного мира «Bosfor», «Perfetto», даже «Vivace» и «Presto» . Наконец, соблазнительное «иное» может быть отмечено шрифтом и орфографией, отсылающими к дореволюционной русской истории, например, ресторан «Пингвинъ».
Километры городских фасадов – самый доступный наблюдению план городской культуры. Витрины, рекламы и вывески эмоциональны и откровенны. И изменчивы. Все позабыли уже как лет десять тому назад витало над городом английской словечко «шоп» [41] («магазин»), вписанное в вывески как кириллицей, так и латиницей. Народ шутил: «темно как в шопе». Теперь и следа этого американизма не найти. Вкусы повернулись к Европе.
Но вот что, мне кажется, можно еще увидеть в описанном выше. Одесса, похоже, почти не борется за себя как особое культурное пространство, «полис». Давит глобализация: технология витрин иностранная стандартная, привлекательность названий во многом создается «не здешними» и очень общими смыслами. Давит и простоватость вкусов тех «новых» людей, которые лучше, чем в чем либо, разбираются в бизнесе. Давит нечувствительность одесской «улицы» к славной истории города. Иначе бизнес использовал бы и это смысловое поле в названиях и заголовках. Давит принятая в наше время безымянность собственности, анонимная подвижность денег: имена, если они и вынесены на вывески, читаются как псевдонимы, подобно тому, как в интернет-общении принято использовать «nickname» (букв. прозвище). Однако же, помня, что история неостановима, следует по справедливости приписать ко всем этим утверждениям слово – «сейчас». Совсем не исключено, что запас одесской исключительности не исчерпан, и это станет заметнее на одесских улицах уже через один десяток лет.
Найдорф М.И. АМЕРИКАНСКИЕ УЧЕНЫЕ ДОКАЗАЛИ...
Заметка была опубликована в 1997 году в газете «Одесские деловые новости – «OBN»
Как-то раз приятель показал мне газетную вырезку, в которой с ссылкой на исследования американских ученых сообщалось, что мужчины, носящие галстуки, интеллектуально уступают мужчинам, галстуки не носящим. Приятель мой, человек, кстати, многих блестящих талантов, и галстуки, в отличие от меня, без крайней необходимости не надевающий, воспринял эту информацию с полным доверием. Я же счел ее шуткой, но не смог легко отмахнуться от совета не носить больше галстук, поскольку совет основывался на "науке".
Конечно, смешно задаваться по поводу газетной заметки вопросами, кем и когда получен данный результат и был ли он проверен в независимой лаборатории. Но, с другой стороны, без таких подробностей нет и науки. Всякий может свою выдумку подкрепить ссылкой на "американские ученые доказали". Поверят ли в нее, это другой вопрос. Если захотят, то поверят. Сообщения о том, что нынче "доказали" американские, английские, голландские и т.д. ученые составляют значительную часть занимательного чтения. Чаще всего темы касаются того, как сохранить здоровье. Тут "американские ученые" то и дело выдают маленькие сенсации, вроде того, что курение полезно в отношении профилактики инсульта, а алкоголь единственный подходящий растворитель для очень полезного вещества, содержащегося во многих продуктах, но пропадающего без толку без известного растворителя.
Иногда на этом поле созревают, так сказать, выставочные экземпляры громкие сенсации. Не так давно страницы газет и экраны телевизоров обошла фотография замечательно симпатичной английской овцы Долли, о которой мы узнали, что она "клонирована", т.е. не родилась как обычно, а прямо-таки возникла под руками ученых-генетиков в глубинах их лаборатории. Восторги доверчивых читателей и журналистов еще больше усилились, когда журналисты сказали, что дело это почти вполне осуществимое в отношении человека. Появился "социальный заказ" клонировать неандертальца, чтобы посмотреть каким он был 40 тысяч лет назад (чем это вам не "машина времени"?), но об этом предке нам было твердо сказано, что "для его клонирования имеющегося генетического материала недостает". Наконец, или может быть это еще не конец, в "Литературке" (4.VI.97) появилось сообщение с ссылкой на итальянскую газету, о том, что Саддам Хуссейн желает воссоздать себя для будущего внеполовым путем, то есть опять же клонировать своего наследника. Объяснение мотивов такого желания прилагалось. Мотивы были вполне понятными: сыновьям своим Саддам доверять не может. Только себе, родимому.
Можно ли считать все это ложью, поскольку это не правда? Я бы так не сказал. Строго говоря, ложным можно назвать сообщение, которое доказательно опровергнуто. Но все эти сообщения, типа "американские ученые доказали", дают настолько размытые ссылки на источники, что проверить их, подтвердить или опровергнуть, в принципе невозможно. Неизвестен источник "информации" итальянской "Коррьере делла сера" насчет Саддама. Не существует ни одной научной публикации о клонировании или доклада, или конференции. Так что, скорее, мы можем сказать, что имеем здесь дело с мифотворчеством в наукообразной форме. Миф это как раз и есть непроверяемое сообщение, которое принимается с полным доверием.
Почему в средства массовой коммуникации запускаются, скажем так, мифогенные сообщения, более или менее понятно: там, где сообщение товар, хорошая выдумка в цене. Интересно подумать о том, почему часть этих выдумок так охотно воспринимается с доверием. И причем тут наука.
Сама наука тут, конечно, не причем. Мы это видели. Но очень многое в повседневной жизни принято обсуждать в понятиях науки. Все то, что касается здоровья и быта, значение которых относительно других сфер жизни в ХХ веке необычайно возросло, оказалось практически вне досягаемости традиционных регуляторов религии и искусства. Мы и в самом деле опираемся на результаты научных исследований, ища пользу и избегая вреда, когда планируем диету и тренировки, выбираем виды одежды, покупаем компьютер. Прислушиваемся мы к ученым советам в воспитании детей и решении своих психологических проблем. В итоге язык науки за пределами науки все эти белки, калории, проценты, солнечная радиация, гормоны, конфликты, стрессы и т.д. оказался естественным языком описания современного быта и человека в быту.
Наконец, самое важное и непредсказуемое в современном мифотворчестве доверие массовой публики. Она и сама не замечает, насколько избирательна ее доверчивость. В эпоху первых космических полетов воображение публики было взволновано сообщениями о принятых "американскими учеными" сигналах от внеземных цивилизаций, а также о "пришельцах из космоса". Первая волна компьютеризации сопровождалась фантазиями о скором появлении роботов умнее человека. Выдающиеся достижения хирургии в технике пересадки органов привлекли к ней общественное внимание и, одновременно, поддержали миф об "филлипинских хирургах", оперирующих без скальпеля. Массовая практика изучения иностранных языков (для эмиграции, работы по контракту за рубежом) отразилась в мифе об открытом опять же "американскими учеными" способе "подсознательно" изучать язык во сне.
Эти и другие мифы недавнего прошлого отступили, но не были опровергнуты. И мы знаем почему. Несмотря на "научное" одеяние они недоступны суждению "правда или ложь". Миф, в том числе и "научный", есть факт бескорыстной веры массы людей в то, во что хочется верить в желанное, чаемое, иногда и вопреки очевидности. Довольно долго жил миф о научной доказанности ("американскими учеными", разумеется) высокого, сравнимого с человеческим, интеллекта дельфинов. Красивый и благородный миф, не правда ли? В каком-то смысле, делающий честь его носителям. "Научное" мифотворчество наших дней склоняется больше к темам повседневной жизни. Даются советы, как правильно "по науке" сориентировать дома кровать относительно "силовых линий космоса", предлагаются "научно разработанные" методы управления здоровьем, настроением, физиологическими функциями. А вот опять открыта "тайна продления молодости". И знаете, где о ней можно прочитать? Правильно. В книге "о результатах уникальных медицинских исследований, опубликованных Национальной академией наук США".
Таково наше время. У него как у каждого времени свои мифы.
Заметка была опубликована в 1997 году в газете «Одесские деловые новости – «OBN»
Как-то раз приятель показал мне газетную вырезку, в которой с ссылкой на исследования американских ученых сообщалось, что мужчины, носящие галстуки, интеллектуально уступают мужчинам, галстуки не носящим. Приятель мой, человек, кстати, многих блестящих талантов, и галстуки, в отличие от меня, без крайней необходимости не надевающий, воспринял эту информацию с полным доверием. Я же счел ее шуткой, но не смог легко отмахнуться от совета не носить больше галстук, поскольку совет основывался на "науке".
Конечно, смешно задаваться по поводу газетной заметки вопросами, кем и когда получен данный результат и был ли он проверен в независимой лаборатории. Но, с другой стороны, без таких подробностей нет и науки. Всякий может свою выдумку подкрепить ссылкой на "американские ученые доказали". Поверят ли в нее, это другой вопрос. Если захотят, то поверят. Сообщения о том, что нынче "доказали" американские, английские, голландские и т.д. ученые составляют значительную часть занимательного чтения. Чаще всего темы касаются того, как сохранить здоровье. Тут "американские ученые" то и дело выдают маленькие сенсации, вроде того, что курение полезно в отношении профилактики инсульта, а алкоголь единственный подходящий растворитель для очень полезного вещества, содержащегося во многих продуктах, но пропадающего без толку без известного растворителя.
Иногда на этом поле созревают, так сказать, выставочные экземпляры громкие сенсации. Не так давно страницы газет и экраны телевизоров обошла фотография замечательно симпатичной английской овцы Долли, о которой мы узнали, что она "клонирована", т.е. не родилась как обычно, а прямо-таки возникла под руками ученых-генетиков в глубинах их лаборатории. Восторги доверчивых читателей и журналистов еще больше усилились, когда журналисты сказали, что дело это почти вполне осуществимое в отношении человека. Появился "социальный заказ" клонировать неандертальца, чтобы посмотреть каким он был 40 тысяч лет назад (чем это вам не "машина времени"?), но об этом предке нам было твердо сказано, что "для его клонирования имеющегося генетического материала недостает". Наконец, или может быть это еще не конец, в "Литературке" (4.VI.97) появилось сообщение с ссылкой на итальянскую газету, о том, что Саддам Хуссейн желает воссоздать себя для будущего внеполовым путем, то есть опять же клонировать своего наследника. Объяснение мотивов такого желания прилагалось. Мотивы были вполне понятными: сыновьям своим Саддам доверять не может. Только себе, родимому.
Можно ли считать все это ложью, поскольку это не правда? Я бы так не сказал. Строго говоря, ложным можно назвать сообщение, которое доказательно опровергнуто. Но все эти сообщения, типа "американские ученые доказали", дают настолько размытые ссылки на источники, что проверить их, подтвердить или опровергнуть, в принципе невозможно. Неизвестен источник "информации" итальянской "Коррьере делла сера" насчет Саддама. Не существует ни одной научной публикации о клонировании или доклада, или конференции. Так что, скорее, мы можем сказать, что имеем здесь дело с мифотворчеством в наукообразной форме. Миф это как раз и есть непроверяемое сообщение, которое принимается с полным доверием.
Почему в средства массовой коммуникации запускаются, скажем так, мифогенные сообщения, более или менее понятно: там, где сообщение товар, хорошая выдумка в цене. Интересно подумать о том, почему часть этих выдумок так охотно воспринимается с доверием. И причем тут наука.
Сама наука тут, конечно, не причем. Мы это видели. Но очень многое в повседневной жизни принято обсуждать в понятиях науки. Все то, что касается здоровья и быта, значение которых относительно других сфер жизни в ХХ веке необычайно возросло, оказалось практически вне досягаемости традиционных регуляторов религии и искусства. Мы и в самом деле опираемся на результаты научных исследований, ища пользу и избегая вреда, когда планируем диету и тренировки, выбираем виды одежды, покупаем компьютер. Прислушиваемся мы к ученым советам в воспитании детей и решении своих психологических проблем. В итоге язык науки за пределами науки все эти белки, калории, проценты, солнечная радиация, гормоны, конфликты, стрессы и т.д. оказался естественным языком описания современного быта и человека в быту.
Наконец, самое важное и непредсказуемое в современном мифотворчестве доверие массовой публики. Она и сама не замечает, насколько избирательна ее доверчивость. В эпоху первых космических полетов воображение публики было взволновано сообщениями о принятых "американскими учеными" сигналах от внеземных цивилизаций, а также о "пришельцах из космоса". Первая волна компьютеризации сопровождалась фантазиями о скором появлении роботов умнее человека. Выдающиеся достижения хирургии в технике пересадки органов привлекли к ней общественное внимание и, одновременно, поддержали миф об "филлипинских хирургах", оперирующих без скальпеля. Массовая практика изучения иностранных языков (для эмиграции, работы по контракту за рубежом) отразилась в мифе об открытом опять же "американскими учеными" способе "подсознательно" изучать язык во сне.
Эти и другие мифы недавнего прошлого отступили, но не были опровергнуты. И мы знаем почему. Несмотря на "научное" одеяние они недоступны суждению "правда или ложь". Миф, в том числе и "научный", есть факт бескорыстной веры массы людей в то, во что хочется верить в желанное, чаемое, иногда и вопреки очевидности. Довольно долго жил миф о научной доказанности ("американскими учеными", разумеется) высокого, сравнимого с человеческим, интеллекта дельфинов. Красивый и благородный миф, не правда ли? В каком-то смысле, делающий честь его носителям. "Научное" мифотворчество наших дней склоняется больше к темам повседневной жизни. Даются советы, как правильно "по науке" сориентировать дома кровать относительно "силовых линий космоса", предлагаются "научно разработанные" методы управления здоровьем, настроением, физиологическими функциями. А вот опять открыта "тайна продления молодости". И знаете, где о ней можно прочитать? Правильно. В книге "о результатах уникальных медицинских исследований, опубликованных Национальной академией наук США".
Таково наше время. У него как у каждого времени свои мифы.
Найдорф М.И. ДУХОВНЫЙ ОПЫТ ХХ ВЕКА
Заметка была опубликована в 1997 году в газете «Одесские деловые новости – «OBN»
"Круглые столы" свободные собрания общественности для обсуждения какого-либо неясного и волнующего вопроса дело для нас довольно новое, я бы сказал, перестроечное. В недавние советские времена такое было в принципе невозможно, поскольку, напомню, от организатора собрания требовалось заранее представить Куда Следует план, список выступающих и резолюцию, получить разрешение и головную боль насчет того, что кто-то из выступающих ляпнет что-то не то. Сейчас, чтобы публичный обмен мнениями мог состоялся, нужно лишь любезное согласие хозяев зала и интерес публики. Собственно, все.
Тема "Духовный опыт ХХ века. Предварительные итоги" показалась интересной многим. Восемнадцатого октября в Литературном музее собрались более шеститдесяти человек, из которых только пятнадцать были специально приглашенными. Мы не знаем многих из тех, кто пришел. Но сосредоточенное внимание "молчаливого большинства" присутствовавших к мыслям тех, кто брал слово не более, чем на 5 минут, чтобы хватило времени всем желающим высказаться, играло свою роль, оно поддерживало интеллектуальное напряжение и чувство ответственности необходимые условия такого общения, в котором может родиться что-то новое в понимании предмета. И хотя уроки из этого обмена мнениями еще предстоит извлечь, некоторые смысловые узлы состоявшегося разговора можно попытаться сформулировать.
Во-первых, напоминали некоторые выступавшие, следует отдавать себе отчет в том, что приближающийся рубеж веков и тысячелетий – условность, относящаяся лишь к летоисчеслению в христианской культуре, евро-американской, или, как сейчас выражаются, "атлантической". В других регионах мира сейчас иные века (по мусульманскому летоисчислению, например, сейчас XV век), иные даты и другие проблемы. И сам тот факт, что европейское сознание готово учитывать своеобразие иных культур, готово вступать с ними в диалог с позиции равенства, а не превосходства, участники посчитали важным итогом ХХ века.
Во-вторых, наука. В этом столетии наука перестала быть "священной коровой" европейской цивилизации. Сами ученые пришли к выводу, что научные методы не могут привести ни к получению абсолютно достоверного знания ("теорема Гёделя"), ни к построению полноценного мироосознания. Научное знание сегодня так расчленено, что "собрать" из него целостную "научную картину мира", способную объяснить человеку, кто он и какому историческому выбору должен следовать, уже, видимо, не удастся.
В-третьих, искусство. Среди участников дискуссии было куда больше готовых говорить, о науке, чем о искусстве. И это само по себе характеризует современную ситуацию. Смещение искусства (если не включать в это понятие поток массовой продукции поп-культуры) на периферию общественного внимания произошло именно в продолжение уходящего века. Любопытно, что попытки специалистов назвать вещи своими именами, обозначив революцию в самом искусстве и в его отношениях с обществом, вызвали недоверие и даже протест, основанные, скорее всего, на недоразумении: сегодня, увы, искусствоведы, кажется, одни знакомы с предметом, о котором говорят.
В-четвертых, технологии. Двадцатый век время гигантского рывка в этой области. Компьютеры, генная инженерия, практический космос и многое другое, созданное людьми для улучшения своей жизни, стало реальностью во многом неожиданной и трудно управляемой. В этом завершающемся веке было создано устройство, способное оборвать историю человечества в любой момент ядерное оружие. Это, может быть, не единственный, но самый наглядный пример того, как технология может вступить в спор с ее создателем человеком. Открытие такой перспективы один из самых драматических итогов ХХ века.
Наконец, сам человек. Идея, вдохновлявшая все технологические революции, заключалась в том, что, добиваясь улучшений во внешних условиях своего существования, человек ТЕМ САМЫМ И ОДНОВРЕМЕННО усовершенствуется сам: более достойные условия существования для большинства смягчают нравы, открывают возможности образования, расширяют кругозор, развивают творческие способности, делают жизнь богаче и интереснее. К итогу ХХ века мы, кажется, наблюдаем нечто противоположное. Совершенные производственные технологии создают массу рабочих мест, не требующих образования, и в то же время массовое образование (даже высшее) упрощается, глобальные телекоммуникационные системы (телевидение, газеты, журналы и тот же Internet) создают систему анонимного общения, характерными чертами которого становятся стандарт, непроверяемость и безответственность высказываний, а значит и мышления. А творческое начало среднего человека в по-европейски развитом обществе выражается преимущественно в выборе на рынке товаров и услуг (пива, телепрограмм, туристических кампаний, кандидатов в президенты и т.д.). Итоги ХХ века и здесь приглашают задуматься, является ли свобода выбора собственно свободой.
Многие участники состоявшегося обмена мнениями говорили о своей радости от этой нечаянной встречи с единомышленниками, высказывали пожелания сделать их регулярными. Нужно только по заботиться, чтобы последующие встречи были не менее продуктивными
Заметка была опубликована в 1997 году в газете «Одесские деловые новости – «OBN»
"Круглые столы" свободные собрания общественности для обсуждения какого-либо неясного и волнующего вопроса дело для нас довольно новое, я бы сказал, перестроечное. В недавние советские времена такое было в принципе невозможно, поскольку, напомню, от организатора собрания требовалось заранее представить Куда Следует план, список выступающих и резолюцию, получить разрешение и головную боль насчет того, что кто-то из выступающих ляпнет что-то не то. Сейчас, чтобы публичный обмен мнениями мог состоялся, нужно лишь любезное согласие хозяев зала и интерес публики. Собственно, все.
Тема "Духовный опыт ХХ века. Предварительные итоги" показалась интересной многим. Восемнадцатого октября в Литературном музее собрались более шеститдесяти человек, из которых только пятнадцать были специально приглашенными. Мы не знаем многих из тех, кто пришел. Но сосредоточенное внимание "молчаливого большинства" присутствовавших к мыслям тех, кто брал слово не более, чем на 5 минут, чтобы хватило времени всем желающим высказаться, играло свою роль, оно поддерживало интеллектуальное напряжение и чувство ответственности необходимые условия такого общения, в котором может родиться что-то новое в понимании предмета. И хотя уроки из этого обмена мнениями еще предстоит извлечь, некоторые смысловые узлы состоявшегося разговора можно попытаться сформулировать.
Во-первых, напоминали некоторые выступавшие, следует отдавать себе отчет в том, что приближающийся рубеж веков и тысячелетий – условность, относящаяся лишь к летоисчеслению в христианской культуре, евро-американской, или, как сейчас выражаются, "атлантической". В других регионах мира сейчас иные века (по мусульманскому летоисчислению, например, сейчас XV век), иные даты и другие проблемы. И сам тот факт, что европейское сознание готово учитывать своеобразие иных культур, готово вступать с ними в диалог с позиции равенства, а не превосходства, участники посчитали важным итогом ХХ века.
Во-вторых, наука. В этом столетии наука перестала быть "священной коровой" европейской цивилизации. Сами ученые пришли к выводу, что научные методы не могут привести ни к получению абсолютно достоверного знания ("теорема Гёделя"), ни к построению полноценного мироосознания. Научное знание сегодня так расчленено, что "собрать" из него целостную "научную картину мира", способную объяснить человеку, кто он и какому историческому выбору должен следовать, уже, видимо, не удастся.
В-третьих, искусство. Среди участников дискуссии было куда больше готовых говорить, о науке, чем о искусстве. И это само по себе характеризует современную ситуацию. Смещение искусства (если не включать в это понятие поток массовой продукции поп-культуры) на периферию общественного внимания произошло именно в продолжение уходящего века. Любопытно, что попытки специалистов назвать вещи своими именами, обозначив революцию в самом искусстве и в его отношениях с обществом, вызвали недоверие и даже протест, основанные, скорее всего, на недоразумении: сегодня, увы, искусствоведы, кажется, одни знакомы с предметом, о котором говорят.
В-четвертых, технологии. Двадцатый век время гигантского рывка в этой области. Компьютеры, генная инженерия, практический космос и многое другое, созданное людьми для улучшения своей жизни, стало реальностью во многом неожиданной и трудно управляемой. В этом завершающемся веке было создано устройство, способное оборвать историю человечества в любой момент ядерное оружие. Это, может быть, не единственный, но самый наглядный пример того, как технология может вступить в спор с ее создателем человеком. Открытие такой перспективы один из самых драматических итогов ХХ века.
Наконец, сам человек. Идея, вдохновлявшая все технологические революции, заключалась в том, что, добиваясь улучшений во внешних условиях своего существования, человек ТЕМ САМЫМ И ОДНОВРЕМЕННО усовершенствуется сам: более достойные условия существования для большинства смягчают нравы, открывают возможности образования, расширяют кругозор, развивают творческие способности, делают жизнь богаче и интереснее. К итогу ХХ века мы, кажется, наблюдаем нечто противоположное. Совершенные производственные технологии создают массу рабочих мест, не требующих образования, и в то же время массовое образование (даже высшее) упрощается, глобальные телекоммуникационные системы (телевидение, газеты, журналы и тот же Internet) создают систему анонимного общения, характерными чертами которого становятся стандарт, непроверяемость и безответственность высказываний, а значит и мышления. А творческое начало среднего человека в по-европейски развитом обществе выражается преимущественно в выборе на рынке товаров и услуг (пива, телепрограмм, туристических кампаний, кандидатов в президенты и т.д.). Итоги ХХ века и здесь приглашают задуматься, является ли свобода выбора собственно свободой.
Многие участники состоявшегося обмена мнениями говорили о своей радости от этой нечаянной встречи с единомышленниками, высказывали пожелания сделать их регулярными. Нужно только по заботиться, чтобы последующие встречи были не менее продуктивными
Подписаться на:
Сообщения (Atom)
2.jpg)